Но я храню и оберегаю в своем воображении его образ
вопреки печальной правде лишенной облика души,
и это служит мне слабым утешением,
ибо сверкающая и переливающаяся яркими красками жизнь
не может вечно сохраняться образами памяти
во всей своей богатой уникальности.
Он играл в теннис в белых парусиновых брюках.
У меня есть фотография,
сделанная старой портативной «лейкой» того времени,
объектив которой,
похожий на мехи аккордеона,
выдвигался вперед по двум направляющим штырям.
Рука ловко согнута в локте,
тело устремлено вперед,
белая рубашка с длинными рукавами,
темные волосы, темные усы,
вся фигура у дальней стороны сетки,
кадр почти целиком заполнен полем корта,
общественного корта с покрытием из красной глины.
В углу снимка видна спина неизвестного анонимного соперника,
навечно застывшего в отчаянной погоне за мячом.
Дальний фон — многоквартирные дома Бронкса,
выкрашенные сепией
по моде 1925 года.
Моя мать тоже играла в теннис.
В тридцатые годы они вместе ходили на корты,
а я стоял за проволочной сеткой и канючил,
дожидаясь своей очереди.
Она похоронена рядом с ним на кладбище
Бет-Эль в Нью-Джерси.
Но, пережив отца на тридцать семь лет,
мать навеки запечатлелась в моей памяти.
Последний раз она встречала свой день рождения
в отделении интенсивной терапии, когда ее только что
отключили от аппарата искусственного дыхания.
Поздравляю тебя, мама, сказал я,
тебе сегодня стукнуло девяносто пять.
Она подняла бровь, открыла глаз
и едва заметно улыбнулась —
эта улыбка пыталась задержать уходящую жизнь;
девяносто четыре, поправила она меня.
Это был наш последний разговор.
Но и теперь, через несколько лет
после ее ухода из жизни,
я продолжаю ощущать ее смерть
как непривычную тишину, молчание,
молчание человека, который
всегда должен был что-то сказать по поводу нашего вкуса
и по поводу наших привычек
и при этом всегда утверждал, что говорит только тогда,
когда его об этом просят.
Она сумела овладеть только одним
достижением современной техники,
которую вообще-то недолюбливала и не понимала,
автоответчиком. «Позвони маме» — это все, что она
позволяла себе сказать машине, которая
моим голосом требовала сообщить
имя и номер звонившего.
Мой голос при этом не был похож
на голос живого человека —
это был ясный, четкий безликий голос
говорящей машины, для слуха машины и
предназначенный.
«Позвони маме» — вот что я услышал бы и сегодня,
установи мы телефон в ее могиле.
В 1917 году мой отец закончил прохождение
военно-морской подготовки,
получил звание сигнального офицера и вскоре после этого отбыл в расположение
экспедиционного корпуса в Европе.
Его не успели обмундировать в новую военную форму,
и он был как белая ворона среди ранцев
и обмоток других новобранцев.
Потом, совершенно непостижимым образом,
а может, это только кажется, что непостижимым,
ему изменили звание, причем сделано
это было не Аннаполисом,
а местным командованием.
Отца направили в окопы
служить военно-морским наблюдателем
по связи с флотом.
Все правильно, ведь связь и была
его специальностью, как она была специальностью
всех мужчин в нашем роду,
начиная с деда,
который прибыл в Америку в 1887 году и
стал печатником.
Конечно, отец понимал,
что световая сигнализация и сигнальные флажки
годятся только для флота,
но в окопах столь же бесполезными оказались
телефон и телеграф, на которых
держится связь в сухопутных войсках. |