Она улыбнулась и, повернувшись к официанту, произнесла:
– Это ни в коем случае не критика. Так что прошу вас, вы можете спокойно разливать вино по бокалам.
Убожка смотрел в окно, прихлебывая вино, она ела яичницу, время от времени бросая на него взгляды, – она все не могла решить, сколько ему может быть лет. У него был красивый профиль: очень мужские, крупные и мощные, черты лица, небольшой нос, маленькие уши, широкие полные губы. Очень длинные темные ресницы. Сейчас, когда свет из окна падал ему на лицо, глаза его казались зелено-голубыми. Если постричь ему волосы и сбрить эту растрепанную, редкую бороденку – можно было бы сказать, что он красивый. Руки у него были ужасные – все в царапинах и язвах. Грубо обгрызенные ногти, а кожа на подушечках пальцев пожелтела, местами даже отдавала в бронзу.
– Слушай, Мариан, сколько тебе лет? – наконец решила она спросить напрямую.
Он взглянул на нее так, будто она разбудила его от крепкого, глубокого сна. Потянулся к рюмке с водкой.
– Когда Юльча умерла, мне было сорок пять, – ответил он и опрокинул рюмку в рот.
Она опустила вилку на тарелку, вытерла рот салфеткой и сложила руки на коленях.
– А когда это было?
– Десять лет и два месяца уж будет…
Официантка принесла тарелку.
Убожка посыпал яичницу зеленым луком и начал жадно есть.
– Расскажешь мне об этом? – спросила она.
– Нет.
– А про деда Стефана закончишь рассказ?
– Да. А на чем мы там, барышня, остановились? А то я уж запамятовал.
– Мы остановились на грусти бабушки Матильды.
– А, ну да. Матильда на самом деле семье-то не рассказывала, почему ей так грустно. Это уже перед самой смертью она призналась моему отцу, своему сыну, Роману. Так как дед Стефан на него рукой махнул и отцовского своего отношения никак не проявлял, то бабушка Матильда хотела как-то это хоть немножко исправить. И когда умирала, в комнату свою и к смертному своему одру Стефана вообще не позвала, а только Романа. И тогда ему призналась, что мужа как-то вот так потеряла, считай, из-за этой Драбиновской. Что непонятно, почему и как это случилось, а уж он был не совсем ее, не совсем.
– Потому что женщина ведь всегда знает, когда мужчина полностью ей принадлежит, а когда нет, правда, ведь, барышня? – спросил он.
– Правда. Знает. Убожка, можно тебя кое о чем попросить? Ты не мог бы перестать называть меня барышней? Я себя как-то неуютно чувствую, как будто из другой эпохи. Как какая-нибудь героиня сказки. Меня зовут Юстина. Запомнишь?
– Само собой. Хотя я в школе-то на польском больше всего сказки любил.
– Вот и хорошо. А теперь прости, что я тебя перебила…
– А вся эта история с Дарановски тоже как будто из другой эпохи. Как будто книжку читаю – такую, какую люди с собой берут в дорогу или на пляж. Отец мой, Роман, после войны за ум взялся: в карты играть перестал, а потом благодаря коммунистам даже институт окончил. Но дед Стефан этого как будто не заметил даже. Так и продолжал считать его покеристом, игроком-неудачником. Думаю, если бы отец в покер выигрывал, – все было бы иначе. В любом случае мой отец Дарановски никогда не забывал. Он ее помнил, наверно, даже лучше, чем сам дед Стефан. Друга-историка из университета уговорил, чтобы тот все о Гитлере в Сопоте в сентябре тридцать девятого разузнал. Да чтобы все достоверно и научно, а не только со слов Стаси, распущенной дочки соседей, которой так и не удалось его соблазнить.
– Юстинка, можно твою водку выпить? – спросил он вдруг.
– Нет. Налей себе вина. Я тоже хочу водки.
– Но это вино – это же настоящий уксус! Даже яблочное вино, эта блевотина у нас в киоске, и то лучше. |