Одна эмблема была в виде выгнувшегося волка со стоячей шерстью, другая — в виде лебедя с распахнутыми крыльями, третья — львиная голова. Шрагин наблюдал за работой немцев и запоминал эмблемы — его работа уже началась.
— Вот это порядок! Силища и порядок! — вдруг услышал он за спиной тихий голос.
Шрагин оглянулся. Это был пожилой мужчина в сером костюме.
— Да, порядку у них следует поучиться, — сказал ему Шрагин.
— А как они шли! — тихо воскликнул мужчина. — Где нашим? Идут без оркестра, без криков, без лозунгов, а видишь — силища прет. Вы согласны?
— Вы правы, конечно, как ни трудно это признать, — как бы задумчиво сказал Шрагин, смотря на проезжавшую мимо них вереницу легковых машин.
— Начальство прибыло, — уважительно сказал мужчина, провожая взглядом автомашины. — И где он, я вас спрашиваю, бандитский грабеж? Где убийства женщин и детей? Я с самого начала не верил в это. — Мужчина умолк, как будто вдруг испугался, внимательно посмотрел на Шрагина, а потом продолжал: — Вы не подумайте только, что я какой-нибудь… — сказал он тихо. — Я просто человек вне политики. Я всего-навсего портной. Я гляжу на события трезво и вижу: немец есть немец.
Шрагину очень хотелось сказать этому портному, что из таких, как он, вырастают предатели. Но вместо этого он вздохнул:
— Но что теперь будем делать мы — не знаю.
— А что нам думать, пусть они думают! — беспечно сказал портной. — Взяли господа город, извольте наладить в нем жизнь. А я как шил мужское платье, так и буду шить, весь вопрос — достать у немцев выкройки, какие у них в моде. — Он помолчал и спросил: — А вы чего же оставались, если не знали, что будете делать?
— Так вот вышло. Собирался с заводом, а все уехали без меня.
— Это у нас вполне возможное дело, — ядовито заметил портной. — В общем, все есть, как есть, и надо идти обедать. Будьте здоровы, — он коснулся пальцами полей шляпы, поклонился и медленно пошел по улице.
В этот же час Мария Степановна Любченко, врач местной туберкулезной больницы, смотрела на ту же улицу из окна своей квартиры. Она стояла в глубине комнаты, чтобы с улицы ее не увидели. Каждый раз, когда от двигавшейся по улице техники звякали стекла в окне, она вздрагивала. Ей было страшно. Месяц назад, когда ей в горкоме партии сказали, что нужно остаться для подпольной работы, она заявила прямо:
— Я боюсь.
— Ничего страшного, Мария Степановна, — сказал ей работник горкома. — С автоматом и гранатой вам орудовать не придется. К вашим услугам подпольщики прибегнут только в крайнем случае, если вдруг понадобится спрятать в больнице кого-нибудь.
— Но в больнице каждый знает, что я член партии, меня выдадут, — ужаснулась Любченко.
— Во-первых, вы в партии без году неделя, — быстро раздражаясь, возразил работник горкома. — Во-вторых, нам известно, что в больнице про вас судачили, будто вы пошли в партию из-за карьеры, чтобы стать главным врачом. Почему бы вам эту мысль теперь не поддержать? И как доказательство — вы остались в городе. Наконец, Мария Степановна, разве вы, вступая в партию, не писали в своем заявлении, что готовы выполнить любое ее задание?
Мария Степановна чувствовала, что с ее боязнью этот человек не посчитается, а других аргументов у нее не было. И тогда она подумала: «Пожалуй, немцы продержатся в городе недолго, так что, может, мои услуги никому и не понадобятся, а то, что я здесь останусь, потом мне зачтется». И она дала согласие.
Но теперь, наблюдая через окно движение немецких войск, Мария Степановна горько об этом жалела. |