Изменить размер шрифта - +
Давненько так не волновался, словно собирался рожать. А дельце-то пустяковое: спасти свою шкуру.

В вестибюле двойник перемолвился словом с охранником и сделал это точно в духе инструкции. Охранник его узнал, спросил:

- Проводить, Владимир Евсеевич?

Громяка ответил:

- Маму свою проводи в сортир. Мысленно Сидоркин зааплодировал. В приемной секретарша кинулась ему навстречу, с ней Громякин пошутил с утробным смешком:

- Опять в черных трусиках ходишь, Надюша? Уважаю... Вепрь у себя?

- Какой вы озорник, Владимир Евсеевич... Проходите, ждет...

В кабинете мужчины обнялись, Сидоркин слышал звуки сочных поцелуев, но не видел лиц, а если бы видел...

Ганюшкин с первого взгляда определил: что-то не так. Но не мог понять - что. Под сердцем шевельнулась тревога, и это было непривычно. Непривычна не сама тревога, а ее внезапный, ничем не мотивированный укол. Всякий российский нувориш серым фоном своей жизни испытывает ощущение, что за углом его подстерегает мужик с вилами, и Ганюшкин не был в этом смысле исключением. К такому ощущению можно привыкнуть, как к потеющим ногам, но оно не добавляет душевного комфорта.

У вломившегося в кабинет Громяки было какое-то чудное выражение лица - наглое и озадаченное одновременно. И еще. От него, когда обнимались, пахнуло сложным, запахом конского навоза и тройного одеколона - родной запах хосписа. Ганюшкин не мог спутать его ни с чем. Первые членораздельные слова, которые произнес Громяка, были такие:

- Налей водочки, Гай. Потом побазарим. Слова были истинно громякинские, дикие и несуразные, но они не успокоили магната. Тревога росла от секунды к секунде и, когда наполнял из бутылки хрустальную стопку, превратилась в утробный, никогда прежде не испытанный ужас. Еле ворочая языком, спросил:

- Вова, у тебя ничего не случилось? Громяка любовно заглянул в стопку, поднес к синим губам. "Почему у него синие губы?"

- Нет, Гайчик, все в порядке. Твое здоровье, дорогой. Лихо опрокинул стопку в пасть, задрав подбородок. Ганюшкин не помнил, чтобы он лакал с такой страстью. Напротив, полагая себя европейцем, любил посмаковать водяру, потянуть холодненькую через трубочку...

Могучая воля магната скукожилась в мягкий комочек. Холодея, с замирающим сердцем, он задал окольный вопрос:

- Говорят, у тебя, Вовчик, с администрацией какие-то проблемы?

- С какой администрацией?

- С президентской, Володя, с какой еще?

- Воши! - процедил Громякин. - Ельциновская шантрапа... Добавь водочки, не жидись.

Ганюшкин налил в стакан. Казалось, вот-вот - и он ухватит, в чем штука, что происходит. Но ледяное чувство обреченности сдавило грудь. Громякин осушил вторую порцию, подслеповато моргал наглыми глазенками, в которых на донышке застыл страх. В этом тоже не было ничего особенного. Известный своими шумными скандалами, Громяка был трус, каких свет не видел. Не боялся разве что блевать. Но его нынешний страх был необычного, как и губы, синего цвета. И никогда, никогда он не посмел бы отозваться так о кремлевской братве. "Воши!"

- Ты зачем пришел-то, Вова? - взяв себя в руки, поинтересовался Ганюшкин, вовсе не желая услышать ответ. Громякин утер рот тыльной стороной ладони.

- Повидаться, - ответил, бессмысленно пуча глаза.

- И больше ни за чем?

- Нет. Зачем еще?

Этого Ганюшкин не выдержал. Мозг истерично просигналил: "Беги! Неважно, куда, но подальше от Громяки". Начал подниматься - и услышал сигнал мобильника. Прижал аппарат к уху. Незнакомый мужской голос вежливо, почти утвердительно спросил:

- Владимир Евсеевич у вас? Передайте ему трубочку, пожалуйста.

Ганюшкин молча передал телефон, и ему почудилось, что Громякин растерялся, не знает, что с ним делать. Мысль совершенно абсурдная. Но лишь только Громякин прижал трубку к уху, ему стало вообще не до мыслей. Он еще никогда, даже у подопытных в хосписе, не видел, чтобы так мгновенно старело, опустошалось, словно высасывалось изнутри, человеческое лицо.

Быстрый переход