Но и тогда улетят не сразу… Павел Алексеевич, невидный, шел, держась опушки, лесом, чтобы к вертолетной площадке выйти как выскочить.
Слегка завалив винты на левую сторону, сидели два вертолета, один тарахтел — повезло! — и Павел Алексеевич, прихрамывая сильнее обычного, заспешил напрямик через взлетный зеленый выкос. Но спохватился. Человек шесть пассажиров, что вышли из вертолета, уходили по тропе от Павла Алексеевича, и среди них, замыкающей и последней, — молодая женская фигурка. Она могла оглянуться. Могла оказаться Олей, и Павел Алексеевич живо представил, как Оля оглядывается, затем быстро идет к нему: «А вот и я!» — гордая и взвинченная своей взрослой небанальной любовью. Вот она вся — стоит в шаге от него, независимо помахивает чемоданчиком и смеется молодыми глазами.
Переждать нетрудно. Павел Алексеевич закурил, пять минут — это пять минут. И чтобы в будущем не пугало это обилие любви, которое будто бы присуще всякой женщине. Мужики с рюкзаками уже скрылись. Оля, если это Оля, шла сейчас по тропке, минуя открытое пространство; и вот-вот она скроется, исчезнув в мелколесье, как должна разом исчезнуть молодая длинноногая фигурка женщины с легким чемоданчиком в руке.
Павел Алексеевич подошел к вертолетчику.
— А-а, Павел Алексеевич, здравствуйте, куда путь держим?
— Подальше.
Вертолетчик рассмеялся: это, мол, я и сам знаю. Они все его знали.
— … До старой базы лечу.
— А за плато не махнем?
— Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!
— Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.
Вертолетчик присвистнул:
— И на третий придется… Теперть вкруговую, это далеко. И ведь скучно — туда вертолеты раз в полгода летают.
— Меня устраивает.
— Ладно. Только не торопите… Может, еще кто подвалится — время не вышло.
Поболтав, вертолетчик сделался солиден и строг, а Павлу Алексеевичу пришлось, конечно, смириться и ждать. Как и всегда, от второй кряду сигареты у Павла Алексеевича начались в животе рези, но ничего жидкого и смягчающего в рюкзаке не было. Павел Алексеевич шарил, скребя пальцами по дну рюкзака, а потом прекратил это пустое занятие и уставился на опушку, за которой начинался нетронутый лес. Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение, — он долго смотрел. В сознании хранятся следы увиденной когда-то природы, образы, оттиски речушек и оврагов, и только нет у человека возможности считывать их там и, припоминая, вызывать их в себе, почему люди и не обмениваются ими и не передают друг другу, как обмениваются или передают знакомые мысли.
Томясь, Павел Алексеевич вспомнил, как передвигался по зеленому полю столбик длинноногой женской фигурки, скрывающейся в мелколесье, — он вспомнил другую женщину, не Олю, но тоже сухощавую, тоже умненькую, читавшую книжки, топографа из Брянска. Той было уже за тридцать, о жизни, что нужно узнать, она узнала, добирала таежные крошки. А в Павле Алексеевиче тогда еще была определенная притягательность, что была, быть может, лишь отблеском той притягательности природы, которую он уже разрушил и продолжал разрушать. В минуту слабости, что ли, Павел Алексеевич рассказал ей как-то о сыновьях, она сначала посмеялась, потом, чуткая, вовремя посерьезнела: «Они тебя преследуют, как в греческой трагедии!» Павел Алексеевич буркнул тогда ей: «Да. Похоже», — хотя и не знал, о чем речь. А начиналось утро. Серенькое, без солнца. Размотавшая свой клубок до конца, топограф сказала, поедем, мол, в Брянск и будем жить, если уж оба набегались, и добавила даже, что квартира трехкомнатная пустует и ждет. Она, кажется, настаивала. А Павел Алексеевич пугнул ее тем, что прописка останется пропиской, и что сынки найдут его где угодно, и что покуражиться и погулять в Брянске им, глядишь, приятнее, чем в тайге. |