Изменить размер шрифта - +
Это длилось день-два. Он был готов всех любить. Он как бы начинал жизнь заново. — Хороший человек был — зачем, Павел, ты его выгнал? Он мне понравился, такой милый мужик, тихий…»

— Заткнись.

Витюрка вмешался:

— Да бросьте лаяться на новом месте.

— Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…

Витюрка остался рассудительным:

— Если уж мы будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг — нас только трое взрослых.

— Почему трое?.. А поварихи? — и Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.

— Издеваешься! — Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.

Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными — не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.

Павел Алексеевич, усмехнувшийся и мигнувший Витюрке: проследи, мол, за нашим чудиком, отправился «потоптаться на стройке», однако, вскинув от подушки злое, заплаканное лицо, Томилин успел крикнуть вслед:

— Издеваешься? Людей гонишь?.. Погоди — скоро сам побежишь…

И еще крикнул:

— Сам без оглядки помчишься… В пятой комнате парень уж больно личиком на тебя смахивает, не сынок ли твой?

Павел Алексеевич был в дверях, уже закрывал за собой дверь, но и в еле заметную сжимающуюся дверную щель слова протиснулись и нагнали, сердце екнуло. Сыновья преследовали Павла Алексеевича куда злее, чем женщины.

Спокойствия ради, а также учитывая, что всегда лучше знать, чем не знать, Павел Алексеевич, конечно, уже не мог не зайти в пятую комнату. Он шел по коридору — глядел в окна с правой стороны. Он шел, и сердце скисало, как, вероятно, скисало оно у Томилина, когда тот уткнулся лицом в подушку. Он почувствовал себя пустым. Усть-Тура, давно забытая и потому вроде бы новая, диковатая, разом потеряла свою новизну.

— Можно? — Павел Алексеевич толкнул дверь. Парень был один, валялся в сапогах на кровати.

Валявшийся не был сыном Павла Алексеевича, это было видно. Но его соседи по комнате дружно отсутствовали, что и настораживало, так как сыновья обычно держались вместе и преследовали Павла Алексеевича стаей. Помедлив в дверях, Павел Алексеевич на всякий случай спросил — что-то нужно было спросить:

— У вас тут свободной койки нет?

— Нет. Занято.

Павел Алексеевич еще спросил:

— А кто здесь поселился?

— Не знаю.

— А сам откуда?

— Чего тебе надо, дядя? — грубо рявкнул тот. — Чего ты такой любопытный?

— Да так.

— А то ведь я за «так» и вломить могу.

Парень был не в духе.

Павел Алексеевич пошел на стройку — дорога была скверная, а подвозы еще хуже. Зато карьер, где брали глину для кирпича, обнаружился почти рядом. Ели застыли. Летом смиришься с чем угодно, и с плохими дорогами тоже. Скопившееся тепло дня просилось в душу, хотелось расслабиться. Верхний, верховой ветер, ровный и сильный, не издерганный сменой гор и долин, не порывистый, налегал на макушки деревьев, топорща иглы, — там начиналось натяжение, от которого дерево мало-помалу гнулось, пружинило, а ближе к комлю, недвижное, как колонна, огромное, дерево начинало звенеть дрожью, петь.

Но расслабиться не удалось: помешали.

Быстрый переход