Прячу их в карманы. Пора валить.
А нет, не пора. Максимально быстро обшариваю убитых, становясь обладателем массивного длинноствольного револьвера покойного толстяка и двух стволов, изъятых у сидевших на диване. Все три пушки лучше моей. Решено, меняемся. Хочется, конечно, на здоровенную бандуру толстого, но это оружие, кажется, довольно редкое и примечательное, так что возвращаю его владельцу. Покидаю помещение, оставляя в конторке небольшой уютный костерок, у которого будут греться остатки замороженного мной засова и моего старого револьвера, которого я тоже коснулся клановой силой. Вскоре натуральное тепло преодолеет сверхъестественный холод, заставляя приметный серебристый налёт на разрушенных моей силой вещах исчезнуть.
Десятью минутами позже я выходил из проулка, тепло думая о лежащих на одном из соседних запыленных чердаков сумках с деньгами. Ну и о Фелиции, их туда поднявшей своим телекинезом. Оказывается, револьвером, магией, даймоном, родовыми способностями и житейским опытом из двух прошлых жизней можно добиться куда большего, чем… ай, не важно.
Сожаление, сочувствие, шок из-за четверки угробленных типов, чья вина и преступления были мне неизвестны? Ноль. Зеро. Память и опыт не твердили, а в уши орали о том, что я, тот самый старый я, которым себя ощущаю большую часть времени, так поступить не решился бы ни за какие деньги. Память Соларуса, что помогла мне незамеченным пробраться за амбалом? Да пацан в жизни мухи не обидел, если не считать разочарованных в нем, как в личности, родителей обесчещенных девок. Тут ясно кого стоит благодарить за такой подход, но ныть я не собираюсь. Тот, кого Фелиция зовёт «лордом»… он прекрасно разбирается в реалиях, в которых жить, всё-таки, мне. Отвергать его науку и безжалостность? Ищите дураков. Здесь и сейчас речь идёт о жизни в обществе… не приемлющем погано одетых людей.
Местный аналог трамвая, называемый многовозом, несет меня в центр Питера. Кондукторша, при всей своей вопиющей простолюдинности и моей аристократичности, злобно шипит при виде моих последних немецких пфенингов и чуть ли не плюется ядом на двадцатирублёвую купюру, парочку которых я всё-таки сунул в карман на всякий. Проезд стоит три копейки, поэтому, в целом я её понимаю. Надо было чего помельче захватить. Увы. Здоровенный дядька с топорщащейся бородой, восседающий на месте, с которого хорошо видно всю эту пантомиму, гулко гыгыкает, сует руку в карман, достает копейки и отдаёт тетке за меня. Лыблюсь ему как дурак, а затем, вместе с простым русским «спасибо», протягиваю ему монету в пять пфеннингов, говорю «на счастье». Дядька берет. Настроение становится хорошим у всех, кроме уходящей тетки. Ей явно хотелось меня выпихнуть из многовоза с моей двадцаткой.
Деньги. Рубли и копейки. Логично же, Россия. Нет, не Россия. Именно Русь. Другого слова здесь нет. Иностранцы произносят «Рус», «русские», не иначе. Так. Три копейки проезд, за пять можно взять свежую сдобную булку, которой вполне можно утолить голод. За один рубль — купить плохонький складной нож, полуторалитровую бутылку водки, посидеть в недорогом ресторане. Газеты в ларьках, мимо которых мы проезжаем, стоят четыре копейки, почти все. Заодно вижу торговку чебуреками с внушительным парящим лотком на животе. Один чебурек — три копейки. Если так посудить, то выходит, что я несметно богат, имея во внутренних карманах почти две с половиной тысячи рублей. И это лишь «нестыдные» деньги. Только вот тот кусок знаний, которыми меня снабдил зловещий мрачный дядька, уверенно говорит, что это «богатство» — полные пыль и тлен.
Кого-то язык доводит до Киева, а меня — до улицы ремесленников. Это даже не улица, а эдакий микромир, прячущийся внутри питерских «квадратов», занимающий внутренние дворы аж десятка зданий. К нему примыкает стоянка для манамобилей, работающих здесь на магии, а также отдельная парковка для лошадных карет, которые, к моему вящему удивлению, еще в моде. |