Изменить размер шрифта - +
Я долго смотрела на нее, не имея сил сдвинуться с места. Я бы ее и не узнала, если бы не понимала, что это моя мать, и никто другой. Мужчина покашлял, чтобы привлечь мое внимание, сипло произнес: «Прибыла, значит, Танюха. Ну и хорошо. А то уж мы замаялись с ней». «Вы кто?» — «Ай не помнишь? Ведь мы с твоим батяней не одну литру усидели. Степан я, родич твой. Телеграмму-то я тебе выслал». — «Ага. Что с мамой?» — «Сама видишь. Отбывает Маша». — «Но почему здесь, не в больнице? Что с ней случилось, вы можете объяснить толком?!»

Степан обиженно засопел, он был не совсем трезв. Да я и не помню, чтобы в этом бараке встречались совершенно трезвые мужчины. «Удар у ней был прошлой ночью. Врача вызывали, да что теперь врач. Поглядел, пощупал, обещал перевозку прислать. Так и присылает до сей поры. Я уж сутки дежурю исключительно по христианскому милосердию. А ты вместо спасибо сказать вона как кидаешься!»

Мама вдруг захрипела, лицо ее побагровело, но глаза не открывала. Я ее подхватила, пытаясь положить повыше, поудобнее, в моих руках она забилась мелкой дрожью и из полуоткрытого рта вместе с кислым, ацетоновым запахом вырвался стон. У меня закружилась голова, и я опустилась на табуретку. «Не тревожь понапрасну, — посоветовал Степан. — Дай спокойно уйти». Минуты через две мама снова взялась тужиться, из уголка рта на подбородок, на шею потекла розоватая жижа. Я вытерла ей рот своим платком. Подумала: может, ей водички?

Степан принес чашку, помог приподнять мамину голову. Осторожно, по капельке я пускала в нее воду. Мама жадно зачмокала и проглотила. Степан наставительно буркнул: «Дочку никто не заменит для матери. Вишь, и напоила напоследок». — «Не дыши на нее, урод, — зашипела я. Перегаром задушишь!» — «Не-а, она запахов не различает. Что навоз, что одеколон французский, ей теперь все одно».

Больше всего мне хотелось в этот момент вмазать по его пьяной коричневой роже, и он это понял по моему взгляду, попятился, сокрушенно бормоча: «А-я-яй, Танюха, как же тебя злоба крутит, да в такую скорбную минуту. Сразу видно, Плахова, окаянное ваше семя!» — «Прости, Степан, не в себе я! Испугалась». — «Бояться-то чего? Обыкновенное дело — смерть». Когда я снова обернулась к маме, ее уже не было в комнате. Бледно-голубой язык вывалился изо рта, а глаза она так и не сумела открыть, чтобы в последний разок поглядеть па дочь.

Два дня прошли в похоронной горячке, на третий — я с мамой простилась. Жила это время в гостинице, ни с кем не общалась, кроме Степана, много спала. Ни разу не заплакала. С самого начала была какая-то жуткая усталость. Все люди, с которыми по необходимости встречалась, казались на одно лицо. Кроме опять же Степана. С ним мы подружились. Он с утра заходил в гостиницу и весь день был при мне. Я его поила и кормила. За день он выпивал литр водки и неимоверное количество пива. Но пьянее, чем в первую встречу, не был. Он мне здорово помогал одним своим присутствием. Если бы еще побольше молчал. Но молчать он не умел. Степану оказалось не шестьдесят, как я сперва подумала, а семьдесят два года. Он жил бобылем в пятистенке на окраине Торжка и предложил устроить поминки у него, обещая все хлопоты взять на себя. Меня это устраивало. Какие там к черту поминки! Я мечтала только о том, чтобы все поскорее закончилось, чтобы удрать в Москву. Маму свезли на тихое кладбище в пяти километрах от города. Мне там очень понравилось: сосны, просторно, чудесный вид на реку, чистый воздух. Я бы и сама там с удовольствием осталась, но живых у нас пока не хоронят. У могилки, пока трое кладбищенских работников споро закидывали яму землей, Степан деликатно поддерживал меня под локоток. Я в этом не нуждалась, но было приятно, что рядом сочувствующий человек. Провожали маму трое пожилых женщин, соседки, и мы со Степаном.

Быстрый переход