Один Мишель улыбается хлебу. Мишелю все равно.
Мачеха уже видела гостя, потому сидела, осененная тайной, а остальные изнывали и не приступали к еде… Раз приехал новый священник, нужно помолиться как следует. Хотя бы в первый день его обмануть.
— Месье Антуан, как успехи Фредерика в испанском? — поинтересовалась мачеха высоким ломким голосом, лишь бы только не молчать.
— Одолел глаголы.
Месье Антуан дернулся; вечно небритый человек с желтоватой кожей и крошками печенья в уголках рта — печенье он обожает и прячет за пазухой, чтобы лакомиться, когда никто не видит. После того как мы вступили в войну в мае, в очередной раз объявив Испании, что она не права, одолеть только лишь глаголы — непростительное упущение. А вдруг мы проиграем, а Фредерик-то и не знает, как сдаться?
Впрочем, это вряд ли. В Пиренеях люди стреляют друг в друга, а в Париже все по-прежнему.
— Мишель, сиди смирно! — мачеха нынче не прочь покомандовать.
— Что толку, — пробормотала я, — он все равно не понимает.
Ответить мачеха не успела — дежуривший у дверей и подглядывавший в щелку Дидье распахнул дверь, впуская четкие деревянные шаги. И вслед за ними — человека, которому теперь предстоит принимать наши исповеди.
Вы должны понять меня. Всю жизнь я исповедовалась старичку Августину, но даже ему, нежному душой, подслеповатому обладателю небесно-голубых глаз, в которых светилась вера, я и половины о себе не рассказывала. Нехорошо утаивать что-то от Бога. Богу я всегда говорила все — наедине, в своей комнате, под треск пахучей свечи. А люди за столом для меня — давно ощупанные шахматные фигуры на доске; они стоят на своих местах, они не мешают мне, я знаю, как разыграть с ними партию. Новый священник, да еще из благородных, — словно ферзь, уроненный из рукава.
— Святой отец Реми де Шато! — отрапортовал Дидье, которому мачеха, конечно же, втайне дала наставления.
И вот он вошел — черная фигура, запаянная в сутану, как в доспех. Я беззастенчиво разглядывала его — мне нечего от него таиться. Сукно, сукно, сукно. Высок, скорее худ, и лицо сухое, как слом ясеня. Брови разной высоты, щеки впалые, кожа загорелая — сразу видно, приехал из глуши, где приходится много работать на воздухе. Мачеха так и говорила, что он сельский кюре. Где она о нем вызнала, вот вопрос.
Волосы у него темные, гладкие, как полированная доска, связанные в хвост. К поясу прицеплены янтарные четки: золотистый всполох в черной глубине торфяного озера. Он остановился, глядя на нас, а мы во все глаза смотрели на него, и первое впечатление текло, обрастая подробностями.
— Да благословит Господь этот дом и людей, живущих в нем.
Я облегченно вздохнула и откинулась на спинку стула: голос у него оказался неопасный.
Сухой, размеренный и равнодушный, голос слепого приверженца веры, которому никакого дела нет до людей — он занят собой и Богом. Недрогнувшее лицо, едва заметно открывающиеся губы, тонкий блеск хороших зубов. Проблем не будет.
Во всяком случае, у меня с ним.
— Добро пожаловать, святой отец.
Мачеха кивнула. У нее зубы плохие, поэтому говорит она обычно, почти не размыкая губ, и редко смеется. Еще от мачехи не слишком хорошо пахнет; она маскирует тяжелый дух стареющего тела лавандовой водой. Иногда она выливает из флакончика слишком много. Вот как сегодня.
— Да благословит вас Господь, дочь моя.
Я была права: скучен. Всего две фразы, и уже повторяется.
— Позвольте вам представить семью и слуг, — мачеха провела рукой, едва не задев соусницу. Бдительная Жюльетта, дежурившая у нее за спиной, сделала резкий жест, однако соусу повезло — он остался, где был. — Это мой старший сын Мишель. |