И он мне сказал: «Печально отвлекать вас от нашего общего дела, котлостроения, да турбинщики сегодня еще нужней котельщиков. Благословляю на новую дорогу!» Так я стал турбинщиком. И не конструктором турбин, как представлялось вначале и ему и мне, а монтажником. Приходили новые турбины из-за рубежа, нужно было осваивать импортные конструкции, до придумывания своих руки не доходили. Не хвалясь, признаюсь: к тридцатому году, к процессу Промпартии, я, возможно, уже стал в стране виднейшим мастером по монтажу и пуску паровых турбин.
– Все так и говорят о вас. И на процесс Промпартии вас привезли из Баку, где вы налаживали пуск импортных турбин на местной электростанции, – сам читал в «Правде».
– То есть пытался сорвать пуск новых мощностей на одной из крупнейших в стране электростанций, так это было сформулировано в обвинении. Да, было, было. Станцию построили большой мощности, без нее расширять на Каспии нефтяную промышленность стало немыслимо, а местные условия того времени сами знаете. Всего нехватка, а пуще – знаний и опыта. И монтажники из Англии в наших условиях пугались, столько ошибок наделали! Их потом самих вредителями объявили, только это вздор, ничего они не вредили – злились, нервничали, лезли из кожи вон, а такое состояние не способствовало делу. В общем, бросили меня на отстающую стройку ликвидировать их вредительство, а только я разобрался что к чему – бенц, бац!.. Хватают за шкирку, везут в Москву и в промпартийцы – шьют мне все то, что я пытался там разглядеть и поправить.
– Вас тогда приговорили к расстрелу и объявили об исполнении приговора в той же «Правде». Как же вы остались живым?
Казаков засмеялся, прикрыв глаза. У него на лице появилось выражение, словно он вспомнил что-то приятное и хочет заново его пережить, потому и закрывает глаза, чтобы вид окружающего не мешал еще живой картине прошлого. Невысокий, худощавый, с быстрыми движениями рук, он так выразительно менял мины, что если и не мог без слов описать события, то отношение к ним и без слов высказывал определенно.
– Да, приговор, приговор... Писать страшные решения умели, да и осуществляли без колебаний... Посадили в камеру смертников, сижу, жду вызова на распыл, вдруг целая когорта руководителей Лубянки, а впереди главный тогдашний палач Ягода. Милейший, между прочим, был человек в личном общении Генрих Григорьевич, – обходительный, веселый, стихи любил, особенно Эдуарда Багрицкого, другим писателям тоже покровительствовал, – а по своей расстрельной части исполнителен и беспощаден. И сразу ко мне: «Казаков, что же вы с нами делаете? Вы же нас гробите! Вас надо на исполнение приговора, а где отчет по Бакинской станции?» Говорю ему: «Не успел до ареста, потом сами помешали. Обойдетесь теперь без моих технических рекомендаций». Так несерьезно, отвечает, вы же, мол, настоящий инженер, должны понимать, что без вашего аргументированного заключения неполадки на станции не ликвидировать. Садитесь и пишите. А как с приговором? – спрашиваю. Он едва не заматерился, так вышел из себя. Дался вам приговор! Отложим до окончания отчета, согласны? Оглядел камеру смертников и поморщился: здесь, пожалуй, работать не очень удобно, переведем, наверное, в хорошую камеру? И все закивали – переведем, переведем, за этим дело не станет! Хороших камер у нас навалом!
Сижу я в другой камере на той же Лубянке, стол, письменные приспособления, а все не пишется. Только вспомню, что последняя точка в отчете равнозначна последней точке в жизни, перо само выпадает из руки. Спустя неделю снова является ко мне милый Генрих Григорьевич – уже без свиты. Ну как, Аркадий Николаевич, закончили отчет? Товарищ Орджоникидзе ругается, ему докладывать товарищу Сталину о ликвидации вредительства в Баку, а вы и мышей не ловите в таком срочном деле! Да как-то оно само не торопится, отвечаю. Стены какие-то нехорошие, взгляну на них, сразу вспоминается, что ждет по окончании отчета. |