Изменить размер шрифта - +
Для него это все было очень важно. Ты знаешь, он перед смертью школьный альбом смотрел. Я думаю, он был бы доволен, что вы пришли.

– А ты не знаешь, Маринке звонил кто-нибудь? – спрашиваю я и замечаю изумление в потухших Иркиных глазах.

– А она еще жива? – И тут же, запнувшись, добавляет: – Я имею в виду: кто-нибудь знает о ней хоть что-то?

– Оксана говорила, Мишка ее недавно видел.

– Странно. – Ира пожимает плечами. – Я об этом ничего не слышала. Жалко, я бы с ней сейчас повидалась. Глупо, что я много лет ей Чака простить не могла. Я была в него влюблена в десятом классе. И когда мы ездили в Питер, Марина попросила меня переночевать у Светки и Оксаны. Мол, к ней должен Вольфсон прийти. То есть она сказала, что Вольфсон. А на самом деле – Чак.

– Я помню, – говорю я и вспоминаю, как дернулось тогда, у автобуса, Иркино лицо, вспоминаю дубленку и импортные сапоги. – Но ведь сейчас это уже не важно.

– Не важно, – эхом отзывается Ирка. – Чак умер. Мишка умер. Да и Марина все равно что умерла.

 

11

 

Оксана закрывает глаза, включает си-ди, слушает голос. Леонард Коэн поет: все знают, поет про Жанну Д'Арк, поет: Иисус был моряком. Шторка задернута, полумрак, гул мотора почти не слышен.

Можно представить – ты дома. Только где он – твой дом? За пять лет столько сменила домов, кажется – твой дом только тут. Салон самолета, наушники, шторки закрыты, Коэн поет о любви. Love, hate and the future.

Он видит будущее, я – нет. Я вижу прошлое, и прошлого столько, что не уместится в стопку си-ди, не уляжется в сумку фотоальбомом, не полетит багажом. Everybody knows – наше прошлое с нами и так.

Мы с Глебом сидели на кухне, грязной, московской. Немытый кафель на стенах, линолеум на полу. Нам тридцать лет через год, а когда-то мы были детьми. Я носила школьную форму, синюю куртку из "Детского мира", до девятого класса заплетала волосы в косы. Он дурачился вместе с мальчишками, гонял "штучку" по коридору, но я замечала, как он смотрел на меня. Смотрел и слегка улыбался, мне казалось – загадочно.

В пятнадцать лет считаешь: мир полон таинственных знаков, полон загадок, секретов, предчувствий. А нынче все знают: в пятнадцать – не до загадок и тайн, дай бог разобраться – что у тебя между ног. Особенно – в математической школе, где все так логичны, так образованы, так интеллектуальны.

Пятнадцать лет. Мальчишки, которые нравятся мне, застенчивы так, что даже не знают, как они нравятся мне. Мальчишки, которые нравятся мне, не могут ни танцевать, ни целоваться: они не умеют. Мальчишки, которые нравятся мне, читают стихи наизусть – единственный способ сказать о своих чувствах. И еще – улыбаться загадочно, как же без этого.

Накануне отъезда в Израиль на телемосте услыхала: В СССР секса нет – и задохнулась от ненависти. Не было, нет и не будет. Может, я потому и свалила. Потому что в пятнадцать никто не говорил мне о сексе, не говорил о чувствах, о плоти. Помню, уже в "керосинке" мы спали впервые с моим будущим мужем, – и Алик смущался даже больше меня. После сознался: было ему неудобно – мол, у него слишком сильно стоит. Что за страна! я себе говорила: что они сделали с нами, как искалечили наши тела, наши души и чувства! Проклятый совок, хоть тушкой, хоть чучелом – надо уехать.

Салон самолета, наушники, Коэн. Шторки закрыты, вот он, мой дом.

Я развелась очень быстро, я меняла любовников часто, знаете, страстных южных мужчин, сабров, что так не похожи на наших московских евреев. Потом я вернулась в Москву, завела мимолетный роман, улетела в Берлин. Мне говорили: ты не выглядишь русской – густые брови, темные волосы, пухлые губы.

Быстрый переход