Изменить размер шрифта - +

 

25) Эпическое

 

В ветреный день в парке, когда рваные облака расчерчивают взбаламученное небо резкими ван-гоговскими штрихами, когда мы с Бронте валяемся в траве, читая Гомера, готовясь к циклопическому экзамену по литературе — я не поддамся на расспросы,

И когда Коди прыгает с дерева, не зная о том, какой спазм схватывает мои гудящие икры, а потом опять лезет на дерево — напропалую, не задумываясь о последствиях, ведь его навыки выживания обусловлены безболезненностью его существования — я не поддамся на расспросы,

И когда Бронте кладёт голову мне на колени, и я читаю вслух «Одиссею» и чувствую, как её желание узнать всё становится тем сильней, чем дольше я избегаю разговоров об этом, когда она замечает, что я декламирую поэму наизусть, и решается задать первый вопрос, который прорвёт плотину, но так же, как Одиссей не поддаётся на призывы сирен — я не поддамся на расспросы.

Когда солнце скрывается за обрезками облаков, температура падает и раздосадованные мамаши гоняются за своими детьми с пальтишками наготове, борясь с шизофреническим днём, Бронте не обращает внимания на посвежевший ветер, зная, что через несколько секунд солнце вернётся; но даже если она и мёрзнет, ей это безразлично, потому что она приступает к допросу с пристрастием,

И я не могу понять что сильнее — её желание познать или моё желание остаться непознанным.

Хотя всё, что я могу ей предложить — это молчание, её рука заползает под мою футболку, скользит по моей спине; Бронте осторожно исследует мои раны, спрашивает, болит ли, отвечаю: да, болит, но лишь чуть-чуть — но потом её рука передвигается мне на грудь, и не успеваю я сообразить, что раны её больше не занимают, как она начинает щекотать мне шею, тихонько смеётся и убирает руку, и меня поражает, насколько новы эти ощущения — ведь меня никогда никто не осмеливался дразнить, по крайней мере, не так, как поддразнивает девушка своего парня,

И обезоруживающая сила этой мысли ломает мою волю, и я поддаюсь на расспросы и охотно рассказываю о том, о чём не знает ни одна живая душа.

Внимательно слушая, не произнося ни слова осуждения, Бронте впитывает в себя мои слова, потом наклоняется и целует меня в ухо, даря мне исцеление, хотя она этого не понимает и никогда не поймёт, и шепчет: «Но ты выбрал, Брю, ты выбрал меня и Теннисона. Ты пустил нас к себе…»

И я киваю и шепчу в ответ: «Пообещай, что вы запрёте за собой двери».

 

26) Перечисление

 

 

27) Отверстия

 

С волосами на загривке дыбом, с терзающей мой мозг скрытой паникой я вхожу в чашку Петри отчаяния, в бездну хаоса — в школьную столовую,

Где личинки троглодитов, потомки синих и белых воротничков, практикуются в грязных социальных навыках — павлиньем хвостораспускании и обезьяньем грудоколочении, объятые сатанинским запахом столовских равиоли,

Где, неохотно становясь в очередь, я избегаю смотреть кому-либо в глаза, но вижу у дальней стены столовой Теннисона и его подружку, Катрину,

Которые льнут друг к другу, словно заряженные частицы, и мне интересно, отважилась бы Бронте вот так льнуть ко мне — под осуждающими злыми взглядами гормонально вздрюченного школьного зверинца, если бы не избегала столовки, как чумы,

Когда безволосая обезьяна по имени Оззи О'Делл протискивается в очередь впереди меня, как будто я — лишь кусок фальшивого мяса, которым начинены равиоли, и обращается ко мне по кличке, которой он с куда большим удовольствием прицепил бы какому-нибудь ученику из группы специального образования, если бы это сошло ему с рук.

«Эй, дебил, подвинься!»

«Нет. Конец очереди — вон там».

«Разбежался! Я тороплюсь».

Быстрый переход