— Я тут просвещаю Брю насчёт положения дел, — сообщает Бронте.
— В международных отношениях?
— В междуродительских отношениях.
— Думаю, что он и сам в состоянии разобраться.
Но что это?! На лице Брю написано такое мучительное беспокойство, граничащее с ужасом, что кажется, будто тревога расходится от него волнами, как жар от топки. Просто невероятный контраст с моим собственным чувством полного довольства жизнью. Интересно, а Бронте тоже видит это? Или она от радости позабыла всё на свете и не замечает, что с ним творится что-то неладное? Вопрос, впрочем, в другом: откуда эта тревога? Что его так заботит?
— Наверно, мне лучше уйти, — говорит Бронте, — пока папа не обнаружил меня здесь и не решил заточить в башню.
Она чмокает Брю и уходит. По-моему, она так ни о чём и не догадалась, не поняла, какая бездна страха открылась в душе её парня.
— Думаешь, она всё ещё сердится на меня за то, что я не позвонил сразу?
Я немного медлю, подбирая правильные слова.
— Она на тебя и не сердилась, — наконец отвечаю я. — Просто волновалась, вот и всё.
— Волновалась… Я, правда, не хотел, чтобы она…
Я выставил руку — остановить его, прежде чем он пустится в извинения.
— Уверен — Бронте всё понимает. Но, знаешь, просто она такая: её хлебом не корми — только дай где-нибудь навести в порядок. Если её лишить этого удовольствия, она чокнется.
— С этим она не смогла бы справиться.
— Вообще-то, как раз с этим-то она справилась! — напомнил я. — Ты ведь здесь, разве не так?
Брю потупляет взгляд, в волнении обрывает заусеницы на пальцах и наконец задаёт вопрос вопросов:
— Ваши родители знают о… о том, что я делаю?
Я трясу головой.
— Нет. И если они не начнут лупить друг друга досками от штакетника, то вряд ли когда-либо узнают.
— А если кто-нибудь из них сильно порежется, и порез вдруг исчезнет…
— Давай будем надеяться, что не порежется, — перебил я его.
Он принимается аккуратно и не торопясь распаковывать свой чемодан.
— Наверно, о нас сейчас вся школа гудит, верно?
Понимаю — предстоящее возвращение в школу нагоняет на него страх. Я бы с удовольствием сказал ему, что всё нормально, но лгать не хочется, поэтому только пожимаю плечами.
— Они думают, что это я его убил, ведь так?
Кажется, отвечать всё же придётся. И я сообщаю ему правду со всей тактичностью, на которую способен:
— Ну, есть имбецилы — придумали собственную версию смерти твоего дяди… Но большинство всё же не такие придурки. Правда, приготовься к тому, что первое время народ будет тебя сторониться.
— К этому я давно привык.
Брю идёт к комоду — сложить туда свою одежду, и я вижу, что он подволакивает правую ногу. Собственно, я заметил, что он прихрамывает, как только он переступил порог нашего дома, причём совсем не так, как когда он перенял боль из повреждённой лодыжки Бронте. Интересно, где он подцепил эту хромоту? Однако расспрашивать не хочу.
Он застыл над открытым ящиком комода. Мысли его витают где-то далеко.
— Теннисон… Я не убивал дядю.
Я вижу, как отчаянно ему хочется, чтобы я поверил ему.
— А я никогда так и не думал!
Однако не похоже, чтобы мои слова принесли ему облегчение. Возможно, потому, что это вовсе не меня он старается убедить в своей невиновности. И поскольку разговор, кажется, собирается принять очень опасное направление, я быстренько перевожу стрелку:
— Как там было — у Гортонов?
— Они мне не нравились, — отвечает Брю. |