Изменить размер шрифта - +

— А мне и не нужен урожай добра. Почему сынок бежал к красным?

— Ничего я не ведаю, а ежели бы и знал, не предал бы сына, как Иуда Искариот бога...

— Иуде Искариоту нужно монумент воздвигнуть, как первому анархисту земли. В Москве, на Красной площади... — Казанашвили скрутил цигарку, закурил. Пустил едкое сизое колечко в лицо дьякону. — Твой Христос был потрясателем государственных основ. Он хуже, чем Иуда. Впрочем, черт знает, может, он и был все-таки богом... Как по-твоему — был богом?

— А ведь вы его убили, бога-то моего, — прошептал дьякон. — Иуда его предал, Понтий Пилат распял, но он две тысячи лет воскресал и учил любви к ближнему своему. И вот вы снова его распяли, да не просто на кресте, а в сердцах человеческих.

— Философствуешь, долгогривый пес! — Казанашвили ткнул горящей цигаркой в лоб дьякону, тот отшатнулся, закрыл ладонью глаза. — Тебя самого распять надо, да не стоишь креста... Повешу на твоих же воротах!

Скрипнула дверь, в комнату вошел Андерс.

— Не признаётся? — спросил он душевно.

— Я из него еще масло не жал.

— Простите, батюшка, но время такое поганое — родную мать прирежешь. Ступайте домой с миром, и хранит вас господь.

Дьякон не шевелился.

— Идите же! — повысил голос Андерс.

Дьякон, пятясь, распахнул задом дверь, вылетел из комнаты.

— Что это значит, Лаврентий? — ошеломленно спросил Казанашвили.

— Ничего особенного. Дьяконов-то сын, оказывается, наш лазутчик, только что вернулся из Уральска. Я уже побеседовал с ним: чапаевцы в двух переходах от Соболевской. Вот я и проявил великодушие; нам предстоят дела посерьезнее, чем возня с каким-то дьяконом...

 

Степь полыхала от горизонта до горизонта; клубящаяся стена дыма, прошиваемая багровыми языками огня, шла навстречу чапаевцам. С сухим, злобным треском горели ковыли, в горячем воздухе крутился черный пепел, суслики бежали перед огнем, перепела, не успевшие взлететь, корчились в предсмертных судорогах.

— Огонь на огонь! — приказал Чапаев. — Поджигать траву вовстречь! Наше счастье, что ветра нет. Ежели бы ветер в лицо... Да что там калякать, пали!..

Вскочив в седло, он помчался от батальона к батальону, размахивая плетью, прикрикивая на бойцов; Фурманов не успевал за ним. От едкого дыма перехватывало дыхание, пепел набивался в ноздри, полынная горечь тлела на воспаленных губах.

Фурманов видел, как в разных местах степи появлялись полотнища пламени и сливались, вырастали во встречную, бегущую вперед стену дыма. Две стены столкнулись, взвились в утреннее небо и начали распадаться. Зеленый мир изменился мгновенно. Степь оделась в траур: бойцы и лошади почернели. Всех мучила жажда.

К Фурманову подлетел Чапаев, осадил коня, выдохнул возбужденно:

— Не робей, комиссар! Бог не выдаст — свинья не съест! Пущу как можно дальше разведку, чтоб разузнала, где нас казачки поджидают. Оберегай правый фланг, я проскочу на левый. Дай глоток водицы, горло пересохло.

— Ни капли, Василий Иванович.

Чапаев рукавом гимнастерки отер лицо.

— Огонь — беда, вода — беда, но нет хуже беды, коли ни огня, ни воды...

Чапаевские полки продолжали путь под ослепительным солнцем. В полдень появились казачьи разъезды, они мельтешили в знойном мареве, но не приближались. На горизонте расползались пылевые тучи, и Чапаев приказал выдвинуть вперед орудия, подготовить к бою пулеметы.

— Пылища-то неспроста. Ее беляки подняли. Прут против нас, скоро увидимся, — говорил он.

Степь, скорбно подрагивая и трепеща, наполнялась ревом моторов.

— Броневики, — определил Фурманов, вскинув бинокль.

С обоих флангов их обходили казачьи эскадроны, на центр надвигались бронемашины.

Быстрый переход