|
Он понял, что уже не вернется сюда и больше не увидит бесценных картин и статуй, не подойдет к окну, из которого так отчетливо виден ангел на Александровской колонне, бронзовые кони над аркой Главного штаба. Утро двадцать пятого октября превратилось для него в ту роковую черту, которую не перешагнуть обратно. Он почувствовал эту непреодолимость, хотя и не признавался себе. Это означало немедленное падение в пропасть истории с вершины власти.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Два автомобиля под звездными флагами мчались по улицам столицы; перед Керенским снова мелькали знакомые кварталы, дворцы, особняки, люди, только на этот раз не было приветственных криков, взлетающих в воздух шляп и шляпок, лиц, искаженных истерией восторга. На перекрестках патрулировали матросские и рабочие отряды, обидно равнодушные к нему. Их равнодушие оскорбляло — он привык к бурнокипящей своей славе, — но и радовало: если бы они признали его — арест неизбежен.
Автомобили развили бешеную скорость, когда въехали в рабочие кварталы за Московской заставой — самые опасные места для него на всем пути через столицу. Здесь их могли задержать рабочие — яростные приверженцы большевиков.
В Гатчине он узнал: никаких войск, вызванных им с фронта, в городе нет. Военный комендант сказал, что, возможно, верные войска стоят в Луге или Пскове. И опять началась погоня за призрачными эшелонами.
Ветер продувал до озноба, и не было даже зыбкой надежды, как не было просвета в пепельном навале туч. По сторонам мелькали мокрые поля, голые перелески, превращаясь в движущиеся стены. И вдруг ему почудилось, что, как он гонится за своими войсками, так и за ним снаряжена погоня. Испуганно оглянулся, еще раз, еще, но пусто на осенней дороге. «А если в Луге меня ждут большевики?» — холодея, подумал он, но не посмел сказать об этом адъютанту.
Из Луги, не узнав ничего утешительного, он помчался в Псков. Сумерки опускались на дорогу, и все стало таинственным и по-особенному зловещим. Он не любил сумеречных часов, когда, увеличиваясь в размерах, искажаются деревья, камни, люди; еще не любил сумерек за то, что сам становился маленьким и беспомощным. Это особенно раздражало: ведь в нем еще жил верховный главнокомандующий и министр-председатель, повелитель полумира и кумир толпы. И вот теперь он увидел себя обиженным и жалким. Из темных глубин прожитого выскочило донесение великосветского шпиона — отзыв о нем царской родственницы княгини Палей. В кругу друзей княгиня говорила, что Керенский не упускал случая оскорбить царскую фамилию. «Нам не надо больше романовых и распутиных», — кричал он и был положительно комичен, подражая маленькому капралу Бонапарту. Керенский поселился в Зимнем дворце и спал на кровати Александра Третьего. Многие монархисты начали желать захвата власти Лениным для того только, чтобы свергнуть ненавистного Керенского. «Большевики сломят себе шею на другой день, но зато уничтожат Временное правительство», — говорила княгиня Палей.
У него цепкая адвокатская память, он может поручаться за точность цитат из донесений шпиона о разговорах в салоне Палей, — но княгиня — круглая дура!
— Дура, дура, но наплевать, — произнес он так громко, что дремавший адъютант очнулся. — На княгиню наплевать и на шпиона, — повторил он уже тише и опустил подрагивающую голову.
На окраине ночного Пскова он приказал ехать на квартиру своего родственника, генерал-квартирмейстера.
Тот ахнул, увидев его на пороге своего дома:
— Господи, Александр Федорович! Большевики штурмуют Зимний дворец. В Пскове уже действует ихний комитет, у нас есть телеграмма о немедленном вашем аресте, если появитесь в Пскове. Командующий Северным фронтом генерал Черемисов не выслал войск на помощь Временному правительству: считает, что такая экспедиция не нужна...
— К кому можно обратиться за помощью? Кто мог бы стать на защиту высшей власти в этот трагический час? — спросил Керенский визгливым, неприятным для самого себя голосом. |