— Добрый знак… Ишь, ровно радуется заодно с нами солнышко, произнес мысленно Ермак.
— Василь Тимофеич, пожди малость, — услышал он вдруг приятный, юношеский голос за своими плечами.
— Што тебе, Алешенька? — ласково кивнул Ермак, окидывая любующимся взором спешившего за ним юношу.
И было чем полюбоваться в существе молодого князя.
За эти два года Алеша Серебряный-Оболенский выровнялся и вырос, и похорошел на диво. Сильный и стройный, как молодой дубок, он, своей прекрасной, юношеской фигурой, быстрой, ловкой и подвижной, своим смелым, исполненным отваги лицом, казался старше своих лет, может быть вследствие пережитых в детстве страданий. Чудесно сверкали его глубокие, синие, немного печальные глаза. Юною мощью и затаенной силой дышала каждая черта юного князя. Легкий пушок пробивался на щеках и подбородке, а над смело очерченным ртом чуть темнели молодые усики.
— С каждым днем ты у нас пригожее да пригожее становишься, — произнес Ермак с отеческою нежностью, глядя на красавчика-юношу, — и как помыслю только, где такому-то молодцу мы невесту сыщем… Во всей Перми тебе, поди красой не найти под пару, — пошутил он, слегка ударив по плечу Алешу.
Но тот даже не улыбнулся на шутку. Его красивое лицо было бледно.
Губы слегка дрожали. Ермак только сейчас заметил странное состояние своего любимца.
— Ой, да што ж это с тобой, Алеша-светик? Обидел тебя кто? — встревожась участливо спросил он юношу.
— Обидел и то, — чуть слышно, отвечал князь, до боли закусывая губы.
Его глаза потемнели, ноздри вздрагивали и трепетали, как у молодого, горячего степного конька.
— Кто смел обидеть? — мощно загремел голос Ермака и черные брови его сурово сошлись над переносицей.
За последние два года он, как сына родного, полюбил этого статного, пригожего юношу и неотлучно держал его подле себя. Одна мысль, что кто-то посмел обидеть его, атаманова, любимца, бросала в жар и в холод Ермака.
— Кто дерзнул? — еще грознее и строже прогремел его окрик, от которого дрожали самые смелые казаки.
— Но Алеша не дрогнул. Он, подняв смело голову и вперив свои честные, прямые, синие очи в очи Ермака, произнес твердо:
— Мещеряк обидел меня, атаман.
— Мещеря? Твой брат названный, первый друг и приятель? Да што же это он? — недоумевающе ронял слово за словом Ермак. — Аль ополоумел, невзначай, Матюша? Говори, князенька, чем он прогневил тебя.
— Скажу, — смело ответил юноша. — Давеча ты круг собирать велел, со станом беседовал. Я все слыхал, хоть и не смел совать нос в казацкое дело.
А слыхать, все слыхал, как ты на Кучумку идти решил, Сибирь воевать во славу нашего народа, и вместях ликовал я с вольницей твоею… Только стали расходиться с круга, а Матвей мне и говорит: «Ты, Алеша, не печалуйся больно — не долог наш поход будет. Не заждешься. А я тебе за это, што ни на есть самого дорогого из Кучумкиных сокровищ проволоку, как вернемся»…
Вот как обидел меня мой брат богоданный, атаман! — заключил с пылающими глазами свою речь Алеша.
— И все?
— Мало разве?
— Так какая ж тут обида-то, парень? Мне невдомек, — все более и более недоумевал Ермак.
— Да нешто я баба, штобы мне на печке лежать да гостинчика дожидаться Сибирского, — с силой ударив себя в грудь рукою, чуть не в голос крикнул, весь дрожа, Алеша. — Вот ты с молодцами на самого Кучумку идешь, царю и родине, всему россейскому народу службу сослужить, а я жди вас тута, ровно порченый. Да лучше мне было бы, штобы тогда меня Никита петлей задавил, али ножом пырнул заодно с Терентьичем, чем так-то!
И голос Алеши задрожал, краска кинулась в его бледное лицо. |