Я не жду прощения — я его не заслуживаю. Я не ищу понимания — какое тут может быть понимание… Но если эти страницы каким-то образом помогут моему сыну, даже заставив отшатнуться от отца и прожить жизнь совершенно иначе, тогда, хочется надеяться, он не отправит в огонь кипу разномастных бумажек.
Или развей их по ветру, Питер. Развей вместе с моим пеплом. Найди мне место в плохом районе города, ничейный участок, темный переулок, заброшенный отель. Найди мне место и рассыпь меня там. Густо размажь по стенам. Позволь мне прятаться целую вечность. Как приятно будет ощущать себя в безопасности!
Часы говорят, что я уложился вовремя. Такси, которое я вызвал, наверное, уже ждет внизу. Бонни спит рядом, свернувшись на стерильной больничной койке, ее дыхание глубокое и ровное, мягкая кожа ждет моего прикосновения. Пожалуй, я поцелую ее в лоб, на долю секунды коснувшись руки, и шепну «до свидания».
«И сами лично выберем, сколько проживем!»
XXI
Мне снова разрешили печатать — очень любезно с их стороны. Доктора говорят, что большую часть дня я должен лежать, но если в состоянии сидеть, то могу работать сколько захочу. К счастью, меня не особенно к этому тянет, разве что короткий эпилог.
Прошло два месяца с тех пор, как я в последний раз прикасался к печатной машинке, и хотя мягкий шелест клавиатуры ничем не напоминает звонкие шлепки «Кенсингтона», приятно вновь ощутить клавиши под пальцами. Моего арсенала нет — сдан в утиль, канистры и скальпель уничтожены, как поступают в больницах со всяким хламом, поэтому печать — все, что у меня осталось. Это меня поддерживает. Это и еще дерьмовая больничная еда.
Согласно плану, я подошел поцеловать Бонни на прощание. Вытянув последний лист рукописи из «Кенсингтона-VIII», я приложил его к остальным и сунул всю стопку под резиновую ленту выцветшей желтой папки, которую оставил на середине кровати. Затем опустился на колени возле Бонни и смотрел, как она спит, слушал ее дыхание, умиляясь ровным звукам и безупречному ритму искусственной дыхательной системы.
Я наклонился ее поцеловать, коснувшись губами бисеринок холодного пота на лбу, и вдруг Бонни сжала мои руки крепкой хваткой, широко открыв глаза и нежно улыбаясь.
— Это к лучшему, — прошептала она, коснувшись моих губ. — В свое время ты все поймешь.
В эту секунду я почувствовал, как меня схватили сзади и натянули налицо маску, и как я ни пытался вывернуться, поневоле дышал эфиром, которого так долго избегал. В последний раз я увидел Бонни — она уходила в черноту, исчезая в наползавшем черном тумане, заклубившемся в комнате и заслонившем от меня единственную любимую женщину, которая со мной не развелась.
XXII
Я очнулся от страшной боли — грудь изнутри жгло огнем, словно кто-то заменил мне сердце горстью тлеющих углей. Я хотел поднять руки, чтобы ощупать себя, но был слишком слаб. Едва мог повернуть голову, а о том, чтобы сесть, не приходилось даже мечтать.
Через некоторое время в палату вошел врач — высокий, с уверенными манерами. Это был хирург, нашедший нам больничный чулан со швабрами, друг бывшего мужа Бонни. Он положил руку мне на плечо, предупреждая вопросы, и сказал:
— Ш-ш-ш… Вам еще рано говорить. Вы многое перенесли.
Я хотел спросить, что случилось, где я, когда придет Бонни, но у доктора все было схвачено. Он покивал моим попыткам что-нибудь выговорить — выходили только отрывистые булькающие звуки — и придвинул стул к кровати.
— Понимаю, вас многое интересует. Я постараюсь ответить.
И начал подробно рассказывать, что произошло.
Но я слишком устал для методичного отчета о случившемся, поэтому перейду сразу к итоговой строке. Это помогало мне раньше, поможет и сейчас.
Бонни отдала мне свое сердце. |