Изменить размер шрифта - +
Как не против указанного насобирает – ну, и тасканцы.

 

– Эко, подумаешь, бывают же на свете злодеи! Ну, а как же ты, дедушко, одумал: как же нам с ней-то быть, чтобы в ответ моему мужику не попастись?

 

– Я тебе сказывал уж, бабонька, что надо ее сумеречками полегоньку за околицу вынести, а по прочему как хотите! Мне-ка что тут! я для вас же уму-разуму вас учу, чтоб вреды вам какой от эвтова дела не было… Мотри, брат Нил, кабы розыску какого не случилось, – не рад будешь и добродетели своей.

 

Уж на что была мягка моя баба, а урезонилась, "Ин быть, говорит, дедушко, по-твоему"– А гостья-то знай на печке стонет.

 

– А что, тетонька? – говорит Василиса, – тошно, что ли, тебе испить хочется? Али пирожка дать поести?

 

А она все стонет. Дала ей баба воды испить; полежала она с часочек, ну, и вздохнула словно маленько.

 

– Что, тетонька, али полегше стало?

 

Вдруг она, знашь, взговорила, да так-то внятно, словно совсем у ней отлегло.

 

– А что, – говорит, – до Ерусалим-града далече отсель будет?

 

– Что ты! Христос с тобой, тетонька. Какой такой Ерусалим-град, мы и не слыхивали!

 

– А Ерусалим-град Христов, – говорит, – мне сегодни повечеру беспременно поспеть туда надоть.

 

И опять на печке растянулась и обеспамятела. Губы-то у ней шевелятся, а чего она ими бормочет – не сообразишь! То Ерусалим опять называет, то управительшу поминает, то "Христа ради!" закричит, и так, братец ты мой, жалостно, что у меня с бабой ровно под сердце что подступило.

 

– Ну, – говорю, – Василисушка, видно, кончается.

 

– А и то кончается, – говорит.

 

Помыкалась она, раба божия, таким родом с полчасика и замолчала совсем. Полез я к ней на печку – не дышит… Ну, пропала, думаю, моя головушка!

 

– А что, – говорю, – Василиса, – ин и взаправду старуха-то совсем замерла!

 

И говорю это, знашь, не то чтобы громко, а потихоньку, словно чудится мне, что за дверью кто-нибудь меня слухает! Говорю, а у самого сердце-то так и дрожжит в груде. Поставила Василиса свечку к образу, начала над старухой молитвы читать, а мне ровно не до того. И жалко-то мне и зло-то меня берет, а пуще зло. "Вот, думаю, занесли-те лешие!" И опять же и то думаю, что зачем старуху убогую обижать… Сижу, слышь, на лавке, а перед глазами-то у меня и становой мерещится, и острог, и всякая напасть. Пошел опять к дедушке Власу.

 

– Что, – говорю, – никак померла, дедушко!

 

– Ну, царство небесное, – говорит, – много убогая кресту потрудилася!

 

– Как же, мол, теперь мне быть-то с ней?

 

– А снеси, как сказывал, на гумно! На лбу-то у ней не написано, где она спала-ночевала! Заблудилась, да и вся недолга…

 

Пришел опять домой; жена обедать сбирает.

 

– Ну тебя, – говорю, – до обедов ли мне теперя! Ты мне-ка эту петлю на шею навязала!

 

– Бога ты не боишься, Нил Федотыч! – говорит баба, – божью тварь призрел-обогрел, а поди-ка ругаешься, словно на большую дорогу на разбой ходил!

 

Пришли это сумеречки; изладил я санишки; обвязали мы бауньку вожжами, чтоб не болталась, и тронулся я с нею в поле.

Быстрый переход