Изменить размер шрифта - +
Тут и горе, и бедность, и лохмотья, и голод являются на сцену, тут и песни о том, что пришло время антихристово, потому что

 

         Власы, бороды стали брити,

         Латынскую одежду носити…[23 - Цитата из духовного стиха, приведенного в «Губернских очерках» в разделе «Богомольцы, странники и проезжие».]

 

Но эти бедные, невежественные странники, эти суеверные крестьянки возбуждают в нас не насмешку, не отвращение, а жалость и сочувствие. Становится грустно, как послушаешь толки женщин о предстоящем им переселении по-за Пермь, в сибирские страны. Жалко старого места, жалко родительские могилки оставить, но что делать? Житье-то плохое на старом месте: земля – тундра да болотина, семья большая, кормиться нечем и подати взять неоткуда. А в сибирской стороне, говорят, и хлеб родится, и скотина живет… Вздыхают собеседницы, и разговор, по-видимому, стихает. Но, – продолжает г. Щедрин, —

 

 

 

Этой боли сердечной, этой нужде сосущей, которую мы равнодушно называем именем ежедневных, будничных явлений, никогда нет скончания. Они бесконечно зреют в сердце бедного труженика, выражаясь в жалобах, всегда однообразных и всегда бесплодных, но тем не менее повторяющихся беспрерывно, потому что человеку невозможно не стонать, если стон, совершенно созревший без всяких с его стороны усилий, вылетает из груди.

 

– Так-то вот, брат, – говорит пожилой и очень смирный с виду мужичок, встретившись на площади с своим односелянином: – Так-то вот, и Матюшу в некруты сдали!

 

В загорелых и огрубевших чертах лица его является почти незаметное судорожное движение, в голосе слышится дрожание, и обыкновенный сдержанный вздох вырывается из груди.

 

– А добрый парень был, – продолжает мужичок, – как есть на свете муха, и той не обидел, робил непрекословно, да и в некруты непрекословно пошел, даже голосу не подал, как «лоб» сказали!

 

Воображению моему вдруг представляется этот славный, смирный парень Матюша, не то чтобы веселый, а скорее боязный, трудолюбивый и честный. Я вижу его за сохой, бодрого и сильного, несмотря на капли пота, струящиеся с его загорелого лица; вижу его дома, безропотно исполняющего всякую домашнюю нужду; вижу в церкви божией, стоящего скромно и истово знаменающегося крестным знамением;, вижу его поздним вечером, засыпающего сном невинным после тяжкой дневной работы, для него никогда не кончающейся. Вижу я старика отца и старуху мать, которые радуются, не нарадуются на ненаглядное детище; вижу урну с свернутыми в ней жеребьями, слышу слова: «лоб», «лоб», «лоб»…

 

– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник.

 

– Да, вот к угоднику… Помиловал бы он его, наш батюшка! – отвечает старик прерывающимся голосом. – Никакого то есть даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то; тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково…

 

И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня во всей ее непорочности душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека (т. III, стр. 152–154).

 

 

Мы остановимся здесь, под влиянием этого трогательного чувства.

Быстрый переход