Максим Дюкан напрасно настаивает на том, чтобы он наконец вышел на литературную сцену. Флобер отвечает ему высокомерной, гневной диатрибой: «Ты, похоже, видишь во мне какой-то тик или порок, который чернит меня в твоих глазах. Мое отношение к этим вещам определилось давно. Скажу тебе лишь, что все эти слова вроде: спешить, подходящий момент, самое время, занять место, добиться положения и вне закона – для меня пустой звук. Не понимаешь. Добиться? Чего? Положения господ Мюрже, Фейе, Монсоле и пр., и пр., и пр., Арсена Уссей, Таксиля, Делорда, Ипполита Люка и семидесяти двух иже с ними? Ну уж нет. Быть известным – не главное для меня. Это может доставлять удовлетворение лишь заурядным честолюбцам. Хотя не та ли это самая тема, у которой нет границ? Слава, даже самая неоспоримая, никогда не удовлетворяет в полной мере; все равно, когда человек умирает, он не уверен в своем имени, если только он не дурак. Значит, слава поднимает нас в собственных глазах не больше, нежели безвестность. Я стремлюсь к лучшему – нравиться себе. Успех, представляется мне, должен быть результатом, а не целью… Я лучше околею, как собака, чем хоть на секунду потороплю фразу, которая не вызрела. У меня в голове есть представление о том, как нужно писать, представление о красоте языка – именно к этому я стремлюсь. Когда я уверен, что сделал дело, то могу показать его и ждать похвалы, если оно того достойно. Таким образом, я не желаю дурачить публику. Так-то… Там „дыхание жизни“, говоришь ты, имея в виду Париж. По-моему, твое дыхание жизни отдает запахом гнилых зубов. Парнас, куда ты меня приглашаешь, источает, кажется мне, скорее миазмы и отнюдь не пьянит. Лавры, которые срывают там, вымазаны, надо признать, дерьмом… Конечно, кое-что приобретаешь в Париже – нахальство, однако там теряешь шевелюру… Я говорил тебе, что поеду в Париж, когда моя книга будет написана и когда я опубликую ее, если буду доволен. Мое решение не изменилось. Вот все, что я могу сказать, и ничего больше. Поверь мне, старик, пусть все идет своим чередом. Разгораются литературные споры или нет – мне наплевать».
Получив это письмо, Максим Дюкан возмущенно отвечает, что не понимает подобных оскорбительных внушений. Флобер чувствует, что их отношения никогда уже не будут такими сердечными и искренними, как прежде. Однако стоит на своем. «Твоя обидчивость меня удивляет, – пишет он другу. – Зачем ты заводишь старую песню и предписываешь режим человеку, который считает себя совершенно здоровым?.. Разве я осуждаю тебя за то, что ты живешь в Париже, печатаешься и т. д.? Разве я тебе когда-то советовал жить так, как я?.. Что касается моего положения писателя, то я охотно уступаю его тебе… Я попросту буржуа, который живет, удалившись в деревню, занимаясь литературой и не требуя от других ничего – ни признания, ни почестей, ни даже уважения. Наши дороги разошлись, мы идем разными дорогами. Пусть бог ведет каждого из нас туда, куда он пожелает! Я стремлюсь не в гавань, а в открытое море. И если потерплю кораблекрушение, то траурную процессию поручаю вести тебе».
Отправив другу эти гневные страницы, он оправдывается перед Луизой: «Я хороший ребенок до поры до времени, до определенной черты (черты моей свободы), которую лучше не переходить. А так как он (Максим Дюкан) захотел вторгнуться на мою самую личную территорию, то я задвинул его подальше, в угол… Я – варвар, оттого-то у меня слабые мускулы, нервная апатия, зеленые глаза и высокий рост; однако по той же причине я не лишен вдохновения, упорства, раздражительности. У всех нас – нормандцев – есть немножечко сидра в крови, терпкого, постоянно бродящего напитка, который иногда выбивает пробку». Принявшись за анализ своего характера, он продолжает с очевидным удовлетворением: «Если в любовных отношениях я такой сдержанный человек, то только потому, что окунулся в высший разврат очень рано для моего возраста и осознанно, чтобы все изведать. |