Вскочив, гневно закричал:
— Прочь, холоп! Прочь! — Схватил прислоненный к постели меч в ножнах, замахнулся им, как палкой. — С глаз долой!
…Бориска брел по улицам чужого города. В душе было смятение: и то, что слышал от деда Юхима, и это письмо Кочёвы, и гнев князя тогда в селении и сейчас — все переплелось в клубок, жгло мыслями. «Пошто несправедливость такая на свете? На что господь смотрит? Пошто и впрямь хозяин не тот, кто за сохой ходит? Богачи в шелках, а бедным нечем тело прикрыть. На одно солнце глядим, а не одно едим!»
Эти сомнения, приходя раньше как недоуменный ропот, теперь все яснее становились протестом. «Кто он, Бориска? Княжий прислужник. От былой вольности только в памяти след остался».
Впервые закралась страшная мысль, будто ожгла: «Кому и зачем служишь?» Крикнул мысленно: «Не тебе — отчине! Нужен ты ей сейчас против татар. А все вы, богатеи, одинаково мазаны».
Он остановился на окраине города, лицом к степи, к Москве. И небо и степь были здесь чужие. На мгновение представил: вдруг оставят его в этом краю навсегда! Сердце сжалось — тогда лучше смерть.
Было тихо.
Расплавленным золотом поливало солнце землю. Стрекотали кузнечики, как в тот час, когда убили татары Трошку. Там, вдали, за этой степью, Бориска увидел избу деда Юхима, еще дальше — замученного Андрея, смердов в жалких лохмотьях; услышал голос деда Юхима, что с горечью произнес: «Мы пешеходцы».
«От кого такая неправда повелась? — мучительно думал Бориска. — Кем такая злая участь уготована? Как жаль, что не был рядом с другом, Андреем, в тот час в Подсосенках, не помог ему как умел. Пусть тоже погиб бы — ничто не страшно… "
Сами собой складывались певучие слова о нужде, о горе народном, о том, что не будь лапотника, не было бы и бархатника, что за крестьянскими мозолями бояре сыто живут…
Слова, как стон, просились на волю.
Князь, прогнав Бориску, бросил с сердцем меч на постель. «Если отпустить узду, чернь разнесет! Ярлык получу — хан будет помогать непокорных смирять: сам их боится».
Над ухом опять прозвучали подлые слова Бориски: «С ними б судьбу разделил!» Гнев снова вскипел в князе: «Сколь волка ни корми, все в лес глядит!» Грамота не впрок горделивцу пошла. Рассуждать, молокосос, вздумал! Всяка власть от бога, и не тебе, тля, судить! Жаль, что плетью не иссек».
Он поостыл, подсел к столу:
«Ладно хоть, что прям, за пазухой камня не держит. За спасение на базаре, как в Москву возвратимся, награжу, а из Кремля удалю».
Он прищурил недобрые, острые глаза:
«А чтоб не смел перечить и место свое знал, Фетинью за Сеньку-наливальщика отдам. — Тонкие губы князя изогнула язвительная улыбка. — Попрыгаешь тогда, сочинитель!»
В ЗОЛОТОМ ШАТРЕ
Прежде чем разрешить Калите быть на поклоне в Золотом шатре, испытывали покорность князя.
Сначала очищали огнем от нечистых мыслей: разожгли два костра, рядом с ними поставили два копья. От верхушки к верхушке копий протянули веревку. В те ворота проходил московский князь и воины, следом — доверху груженные повозки. Старая, похожая на ведьму монголка прыскала водой, заклинала скороговоркой:
— Огонь, унеси злые мысли, унеси яд…
Кривляясь, танцевала по кругу. Сородичи подвывали ей.
Танцуя, старуха зацепила рукой за воз, сбила с него наземь шкуру куницы, проворно схватила ее:
— Мое, меж огней легло — мое!
Потом велела князю кланяться деревянным идолам, пить кобылье молоко.
Слегка горбясь, с выражением покорности на лице пил Калита ненавистное кобылье молоко, низко кланялся идолам, чтобы никто не мог узнать по глазам, о чем думает. |