Озерцо теперь было полно купающихся стриженых, коричневых ребятишек, — визг, плеск, хохот… Женщины стирали белье. Вдоль полотна начали дымить голубыми дымками костры из сухого навоза. Варили обед. Мужики лениво сидели на насыпи под вагонами, в холодке. Был полдень, зной, когда в тишине проносятся ошалелые большие мухи…
И вдруг, разрывая зной, начались тревожные свистки паровозов. Они скликали весь народ по вагонам. Женщины у кипящих котелков замахали ложками:
— Погодите вы, дьяволы! Куда же — обед нам бросать… Машинист, подожди немного…
Голые ребятишки бежали с озера, махая рубашонками. Рысью сгоняли скотину со степи. Поезда дергались, трогались, ползли версты с две или больше. И снова, скрежеща, останавливались надолго.
Каждую версту пути приходилось брать с бою: то разобран путь, то в близлежащих оврагах засели казаки с пушкой. О богатствах, увозимых 5-й армией, летели по станицам преувеличенные слухи: сахару будто бы в эшелонах было сто тысяч пудов, соли целые вагоны, и несметно — всякой одежи, скобяного товара, золота в бочонках.
Такая добыча разжигала казачью зависть. Генералы Мамонтов и Фицхелауров говорили по станицам, что нельзя партизанить, разбивать силы, по-собачьи вгрызаться 5-й армии в зад, — нужно уничтожить ее всю в решительном бою, а добычи хватит на целый округ. Мамонтов стягивал силы к Дону — туда, где был взорван железнодорожный мост. Там 5-я армия — с отрезанным путем отступления — должна быть запертой среди окружающих высот и уничтожена…
К вечеру, когда эшелоны опять остановились, Агриппина забежала в вагон к Ивану, принесла поесть. Он опять взял ее руку в свои большие руки, лежавшие на животе.
— Ну, рассказывай, — чего делается на белом свете?
— Соврала командиру — будто проспала, дал сутки наряду.
— Ай, ай, — врать. Боец должен мужественно сознаваться.
— Да ведь я для того, чтобы ребята не смеялись… Нет уж, кончим войну — в армии не останусь… Молода я чересчур для этого.
— Не то, что ты молода, а что чересчур красива, — сказал Иван серьезно. (Она досадливо мотнула стриженой головой.) Мы ведь тоже люди… Одно меня утешает, Гапа, — стал я тебя уважать. Конечно, я и тогда тебя любил… Теперь — особенно… (Не сильно сжал ее руку.) Бой, смерть, кровь — это паяет человека с человеком… Правда, говорю?
— Конечно, — рассеянно повторила за ним Агриппина, и опять ей вспомнилась ночь под Лихой… Вздохнула:
— Иван, мне надо в наряд…
Он тихо засмеялся, отпустил ее руку:
— Иди… Да, Гапа… Ты мне чей пинжак-то принесла? (Она заморгала, не ответила.) В карманах — смотри, чего было. (Из-под изголовья вытащил золотой портсигар, часы, клубок золотых цепочек.) Ты в самом деле нашла это?
— Что я — ограбила?
— И еще одну вещь обнаружил в кармане — поважнее… Ты пойди к командиру, скажи, чтобы он ко мне зашел — немедля…
В станице Морозовской стояло до пяти тысяч распряженных телег. Табуны коней бродили по выгону. Во всех хатах говор. У всех ворот — кучки мужиков и казаков, — покуривание, разговоры, хлопанье калиток. Ошалелая девка идет с коромыслом, косясь на незнакомых людей, — ее сейчас же обступают бородатые, усатые, рослые, и она уже бежит назад, смеясь и громыхая пустыми ведрами. Скрипят колодезные журавли. Рысью, на рыжем вислозадом меринке — на одной попоне без стремян — проезжает командир какого-нибудь отряда — грудастый, пышащий здоровьем и силой, в нагольном кожухе, накинутом на одно плечо, в подшитых валенках, но взглядом беспощадных светлых глаз и решительной речью — природный командир… Пыля ногами, сталкиваясь оружием, шагает кучка утомленных бойцов…
В станицу Морозовскую вошел трехтысячный отряд донских крестьян — иногородних. |