— Не поняли, что ли, вы? Да что вы его со стола не стащили?.. Марусин — это же враг трудящих… Куда он вас зовет? Он у братьев Максимовых был конторщиком… Вот отчего он против коммунизма… А вы его слушаете… Он хочет опять, чтобы вам хозяева кости ломали… Что он сказал? Хлеба нет… Эка штука — хлеб… Будет он, будет у нас хлеб! Я, как себя помню, на пристанях часами глядел на белые-то калачи… Я цену знаю хлебу… Я лучше не поем хлеба, а революцию не продам за его хлеб…
— Верно, верно, — заговорили голоса, закивали головы. К столу продирался третий оратор, — не понять — старый или средних лет, лысый, с благостной бородой. Влез на стол, низко поклонился, надел железные очки, вынул из кармана пыльной черной поддевки сложенный листочек, бережно развернул его и нараспев заговорил, поглядывая на исписанное:
— Человек есть царь природы… О, боже мой, во что обратился человек!.. В дыму фабричном и в угольной пыли под землей он трудится, как верблюд, проливая пот и портя себе легкие… А кучка богачей пирует и предается пресыщению… Не надо нам кучки богачей… Не надо нам фабрик, заводов и шахт… Они только легкие портят и расшатывают наши нервы. Неужели нам еще и кровь проливать за эти закопченные трубы?.. Давайте разделим заводы, — каждый возьмет, что ему надо, и разойдемся по селам и деревням, на природу. Займемся хлебопашеством, скотоводством и садоводством. Станем царями природы. И воцарится покой, и кровавая война сама собой прекратится.
Странный оратор снял очки, вместе с бумажкой положил их в карман поддевки, с трудом слез со стола и важно протискался сквозь толпу. Ему давали дорогу. Слова его и то, как он говорил, удивили слушателей. Собрались они сегодня стихийно, как на вече, сзываемые темными слухами.
Было известно, что на фронте — неудачи, враг неуклонно приближается к Царицыну. С хлебом — перебои. И самое тревожное было в том, что никто не чувствовал твердой руки в защите города от нависающей угрозы.
А тут еще разные ораторы разжигали воображение. Чорт их знает — кому верить теперь. Иные влезали на стол сразу по-трое и, ругаясь, спихивали друг дружку.
Зной стоял нестерпимый под покрытым штабелями берегом, убегающим к бледной, широкой Волге, лоснящейся, как горячее масло. Один оратор кричал, что нельзя брать хлеб у мужика силой, мужик сам знает цену хлебу, а монополия — голодная смерть… Другой, потрясая кулаками, надрывался диким голосом: «Чего нам ждать? Ребята, переизберем советы, не пустим в них ни одного коммуниста… И войне конец, и хлеб будет!»
У стола появился Ерман, лицо его дергалось. С ним подошла широкая костлявая старуха в зеленых штанах, в солдатской рубашке, — из-под красноармейского картуза висели ее кое-как подобранные серые волосы. Это была известная всему «Грузолесу» Саша Трубка, чернорабочая-откатчица, член царицынского совета и исполкома. Ей закричали:
— Саша, чего штаны надела? Она отвечала низким голосом:
— Расскажу, потерпи…
Но добродушных было мало: толпа, накаленная речами, заволновалась и теснее начала придвигаться к столу, на котором показался Ерман. Раздавались голоса:
— Дохозяйничались…
— Опять уговаривать пришел?.. Мы сыты!
— Ты брось углублять… Хлеба давай!..
Ерман только обводил матовыми гневными глазами грузчиков, откатчиков, пильщиков, красных от зноя, с дико взлохмаченными волосами, видел под рваными рубахами раскрытые груди с налитыми мускулами. Он любил эту приволжскую вольницу — с размахом чувств во все плечо, и дружную, своевольную, смеющуюся над благополучием, и грозную, когда ее охватывал гнев против несправедливости. |