Та согласилась взять бездомную истопницей, пока учреждение еще не благоустроили. Поселила временно Сашку в кладовке под лестницей.
Здание немаленькое, требовалось обслужить пять печей – кухонную и четыре круглые, обитые железом «голландки». Сашка колола-заносила дрова, следила за топками, вечером закрывала вьюшки. Мыла полы в кухне и фойе так, что хоть носовым платком проведи по углам – ни пылинки. Заведующая хвалила. Если в садик заявлялась комиссия из гороно или контролеры из санэпидстанции, заполошно успевала сообщить о проверке. Сашка прятала вещи в мешок, мешок в бочку из-под капусты и на всякий случай уходила гулять по городу.
Дыша чистым морозным воздухом, говорила ребенку:
– Вот вырастешь, съездим в мое село, узнаешь, как зрелые хлеба пахнут. У пшеницы запах густой, особенно если солнце пригреет. Увидишь поля красивые. Они и зимой красивые, белые-белые, будто кто простыни постирал и сушить расстелил… – Она вздыхала. – Соскучилась я за деревней, да вернуться не к кому, и не судьба. Твое семя другое – культурное, городское, имя я тебе тоже не нашенское придумала… Ну, погодим пока с именем. Что сказать-то хочу: ты – косточка нежная, не крестьянская, а я что? А я – для тебя, мне лишь бы с тобой, потому что я твоя мама.
Сашка была уверена – дитя в ее животе все слышит и понимает.
В родильный дом она прибежала сама. Мчалась в схватках, пуча глаза и задыхаясь, как переевшая опасного кипрея кобыла. Осмотрели – и сразу на кушетку.
– Такая лошадь здоровая и тужиться не умеет, – ворчала акушерка в кобылью тему, веля санитаркам давить на живот скрученной в жгут простыней. Стесняясь обделаться, Сашка тужилась мало, физиологический процесс на людях угнетал ее сильнее, чем боль. Что – боль? Она – терпение, а терпение все равно чем-нибудь заканчивается. Чуть не погубила свою девочку, у которой уже началась асфиксия.
С перевязанным розовой лентой свертком в руках, словно просто в магазин зашла и вышла с покупкой, Сашка выписалась в никуда. Побродила, наливаясь молочным жаром, и снова потопала в садик, в успевшую захламиться техническим барахлом каморку.
Заведующая и сочувствовала, и ругала себя за жалость. Нелегальное присутствие раздражало воспитателей. Эта младенческая колоратура, эти сохнущие за печами пеленки… На второй месяц сотрудницы не выдержали, и заведующая, вздыхая, поставила вопрос о Сашке на профсоюзном собрании.
Чего там ставить? Негодующий кворум загалдел: гнать надо, у нас не собес, не ночлежка, родители узнают – жалобу настрочат, и прощай… Заведующая дрогнула, слишком хорошо понимая, на кого тогда перекинется злободневный «прощай».
За выдворение Сашки из сада проголосовали все, кроме двоих воздержавшихся. Позвали ее, прислонилась к стене у двери. Женщины воинственно уставились на виновницу возмущения, на ребенка, а Лилечка повернула к ним личико, улыбнулась и звонко взгулила. Впервые. Собрание растерялось, стихло, момент был решающий, и заведующая почуяла слабину:
– С этим голосом как, будем засчитывать?
Воспитательницы совсем смутились, опустили глаза. Послышался чей-то размягченный вздох, и как прорвало – по-другому раскудахтались: куда их, если некуда… куда?. |