Изменить размер шрифта - +
 — Бывало, утречком выйду — слыхать радио в деревне. А теперь хоть и слыхать, но сводку-то не передают что-то. Ребятишек пошлю узнать, так они заиграются, забудут.

— Наступленье, вот и не передают…

— Дай бы бог, дай бы бог… А тебя, Федя, значит, по чистой?

— По чистой, — хрипло выдавил он. — Ты громче говори, я теперь почти глухой… Даже сердца своего не слышу.

А в моих ушах вдруг послышалась его хрипящая и пугающая фраза — «Жен наших пачкать…».

Смысл ее тогда еще не доходил до сознания, но я предчувствовал, угадывал за ней что-то притягательное и отвратительное одновременно, как будто снова, забравшись на сеновал конбазы, не хотел и ждал, что там произойдет.

Наутро дядя Федор ничего не помнил. Он встал понурым, тоскливым, так что было его жаль. Он о чем-то тихо и виновато поговорил с матерью; мать сердито отчитывала его, а он только бормотал, что ему совсем нельзя пить. Затем он, босой, в кожаных штанах и майке, вышел во двор и сел на завалинку.

— Отец у тебя — славный человек был, — сказал он мне. — Ты поступай в жизни, как он.

Потом долго молчал и шарил в глубоких, по локти, карманах штанов. Печальные глаза его стекленели и чуть-чуть перекашивали рот. Я глядел на него с опаской, украдкой, но пристально: он привораживал взгляд и волна вчерашней неприязни к нему слегла притуплялась.

— Ага, вспомнил! — вдруг воскликнул он. — Степан, отдай «вальтер»! Это не игрушка.

— Мы его утопили в Рожохе, — сказал я.

Он сразу же поверил, махнул рукой:

— Утопили, ну и хрен с ним! У меня еще есть, какие хочешь… Главное, чтоб пацанам в руки не попал.

Мать опаздывала на утреннюю дойку, однако он задержал ее во дворе, глянул на ее ноги, потом на мои, покачал кудлатой головой и вдруг махом снял кожаные штаны.

— Вот… — протянул матери. — Себе ботинки пошей, а то и две пары, чтоб выходные… И ему ботинки, парень-то босый.

Мать не отказалась, приняла, спрятала в сундук. А он снова поймал ее за руку, заглянул в глаза:

— Сестренка, Дашутка… А может, мне к вам перебраться? Как вы теперь?.. Хозяйство… Безотцовщина…

— Эх ты, Шлем, — вздохнула мать. — Шлем ты железный…

— Да мне за тебя! — воскликнул он и замахал мне рукой. — Ну, чего выставил уши? Дуй отсюда! Мигом за водой, матери помогать надо! Вон какой гаврик вырос!

В ту же минуту я понял, что он переедет к нам жить, несмотря на сопротивление матери. В общем-то ему было некуда деваться: два его сына погибли на фронте, жена в войну надорвалась на плотбище в Великанах и умерла года два назад. Третий сын Володя служил мичманом на подводной лодке, и дядя Федор считал его бестолковым и никчемным, поскольку он никак не мог выбиться в офицеры.

Дядя мой, Федор, был самым горьким мужиком из всех горьких, которых я когда-то знал.

 

— Не реветь! — приказал дядя. — Ты мне суворовца не расхолаживай!

Из-под сенец вылез наш пес Басмач, прозванный так за лохматую, словно папаха, голову, поднял морду и тоже завыл. Он всегда выл, когда плакала мать.

— Не дам! — вдруг сказала мать и вскочила. — Хватит! За него отец два раза убитый! С нашего двора хватит!

— А ты не слышишь, что в мире делается?! — взъярился дядя Федор. — Американцы грозятся! А кто им отпор даст, если мы калеченные?.. Ты сама подумай! В колхозе-то ему что, хвосты быкам крутить? В леспромхозе ишачить? А в армии человеком будет, все казенное, чистое…

— Лучше в назьме да дома! — не сдавалась мать.

Быстрый переход