Просто саперы обезвредили и вынули ее из груди. О таком случае я читал в старых газетах.
Дядя Федор любил отца и очень жалел, что не успел на похороны. Он и правда по нескольку раз в год лежал в госпитале, надеясь все-таки излечить контузию и снова пойти служить.
— Эх, Павло! — говорил он отцу. — Жалко, прямо не могу! Ведь на Победу мне бы подполковника дали. А то, может, и через звание! Ты понимаешь, нет? Сейчас-то уж генерала бы получил!
— Понимаю, понимаю, — тихо кивал отец. — Что сделаешь, война…
— Да не война! — резал дядя Федор. — Собственная дурость!.. Мне ведь ординарец каску давал! Говорит, наденьте, товарищ майор! Так просил, так просил… А я — что? Как всегда грудь нараспашку и — вперед!.. Дура-ак!
Если рядом оказывалась его каска — а она была рядом частенько, — он с силой пинал ее и клонил голову. Говорил он всегда громко, как все глухие, а потом незаметно, будто почесывая возле уха, приставлял к нему ладонь и слушал. После войны за эту каску дяде дали прозвище — Шлем. В глаза то по привычке величали, разговаривали уважительно, а случится увидеть на дороге, так обязательно говорили — вон, Шлем опять куда-то покатил! С фронта дядя Федор привез много всякого трофейного добра. От станции до Полонянки на своем мотоцикле приехал, и, говорили, полная коляска была и два мешка на заднем сиденье, с рулонами хрома. Правда, он все тут же раздал односельчанам, раздарил на своих встречинах кому настенные часы, кому аккордеон, кому мануфактуры на костюм. Даже мотоцикл хотел подарить моему отцу — все думал вылечиться поскорее да назад, в армию.
Приехал дядя Федор и даже в избу не зашел, сразу на кладбище позвал. Мать засуетилась, хотела прихватить с собой водки и закуску, чтоб помянуть на могиле, но дядя скомандовал, чтоб мы садились на мотоцикл. До кладбища пешком — рукой подать, — но мы поехали на мотоцикле. А еще дядя добавил:
— И вообще: мне не наливай и не подавай! Тебе же хуже будет. Я пьяный дурной делаюсь.
На кладбище мы встали у отцовой могилы, дядя свой шлем снял, голову опустил. А вокруг мотоцикла уже ребятня вертится, Колька Смолянин за руль сел и загудел.
— Значит, схоронила Павла? — отчего-то спросил дядя Федор. — Ну и как дальше жить собираешься?
— Как-нибудь, — тихо проронила мать. — Теперь-то не пропадем, не война. Если что — люди помогут…
— Чего? — не понял дядя. — Кто поможет? Он, что ли?
— Люди, говорю, — мать разгладила подсохший песок на могиле.
— Ну-ну, кроме брата родного никто не поможет, — проворчал дядя. — А почему крест поставили? Кто приказал?
Мать замялась.
— Он сам хотел… Говорил… В бога не верю, а под крестом…
— Отставить! Здесь солдат лежит, звезда полагается!
Он держал каску на сгибе левой руки, а другую тянул по шву, будто в почетном карауле.
— Эй, Шлем! — вдруг крикнул Колька Смолянин. — Дай прокатиться?
Дядя не услышал, но я погрозил Кольке кулаком.
— Чего ты вертишься? — одернул меня дядя Федор. — Возле отца стоишь, возле солдата!.. Кто здесь лежит? Кто, спрашиваю?
— Папка, — сказал я.
— Ну то-то! Стой как полагается! Балбес же растет!..
— Не кричи на него, — не поднимая глаз, сказала мать. — И не одергивай.
Дядя Федор смерил мать взглядом, уставился на крест.
— У меня голос такой… Строгий, командирский.
С кладбища мы вернулись домой и стали созывать на поминки. |