|
Быть может, он просто заблудился в стране серых скал? Луциан видел свет в окне своего дома, отблески огня на стене комнаты. Совсем неподалеку его ждала открытая дверь, и он уже слышал, как голоса близких окликают его в тумане, — но он сбился с дороги и не мог выйти к ним. Свет исчез, голоса замерли вдали, и все же Луциан знал: те, что ждут его внутри, все еще не решаются затворить дверь. Они ждут, они зовут его, но он окончательно сбился с дороги и теперь блуждает посреди бездорожной пустоши и серых скал. Странные и уродливые каменные нагромождения преследовали его, куда бы он ни пошел, — они собирались в причудливые ансамбли, выставляли острые башенки, то прикидываясь крепостью гоблинов, то превращаясь в расплывающийся во мраке просторный храм, то становясь огромной и грозной пограничной башней в сказочной стране. Одно видение растворялось в другом, и это нескончаемое наваждение упорно и мучительно преследовало его: казалось, сами улицы превратились во враждебный лагерь какой-то зловещей расы полулюдей, желавшей похитить Луциана и унести его в свои горные пещеры. Ему мерещилось, что вечерние прогулки не зависели от его собственной воли и что кто-то неведомый неотступно следовал за ним в темноте. Каждый новый шаг уводил Луциана в глубь лабиринта — к загадочной и страшной засаде.
По вечерам, укрывшись в своей комнате, опустив шторы и запалив газовую лампу, Луциан старался вернуть себе душевное равновесие. Этот ужас овладел им против его воли. Луциан стремился к спокойной, размеренной жизни, к ясности мыслей, к работе, что была для него важнее всего на свете. Он прекрасно сознавал, что сам одурманил себя нелепыми фантазиями и что на самом деле бродил он по лондонским улицам, а вовсе не по преддверию ада. Он знал: стоит ему только решиться снова отпереть свой стол, как уродливые фантазии растворятся в тумане. Но даже эти трезвые соображения не могли его утешить, ибо едва к нему возвращался здравый смысл, как тут же приходило и сознание мучительного поражения. Тогда он вспоминал о своей несостоятельности, о том, что желал в жизни лишь одного — но именно в этом судьба ему и отказала. Луциан готов был жить как аскет, как монах в самом суровом монастыре. Он терпеливо переносил холод, голод, одиночество и всеобщую враждебность, он лишил себя даже того утешения, которое дарует нам голос друга. Все это он принял бы с радостью, лишь бы только в тишине и уединении написать свою книгу. Какая ужасная, несправедливая, невыносимая жестокость — лишить его того, чего он так страстно жаждал!
Так Луциан вернулся к своему прежнему убеждению: он утратил связь с людьми. Он был чужаком, изгоем среди них — отчего и все его несчастья. Вполне возможно, что сами по себе пылкая любовь к литературе и отчаянное стремление стать художником выделяли Луциана среди прочих, а потому и разлучали с далекими от этого обывателями. Быть может, «варвары» чувствовали это и потому, в результате затянувшегося мыслительного прогресса, стали люто ненавидеть всех людей искусства. Конечно, их ненависть была не продуманной, а чисто подсознательной: скорее всего, средний филистимлянин не сумел бы объяснить свою неприязнь к художникам и, словно персонаж из старомодного журнала, бормотал бы лишь что-нибудь вроде: «Гм-м...» или «Н-ну...» — разве что ему удалось бы изобрести какой-нибудь новый вздор типа: «Дело в том, что все писаки — оборванцы, а музыканты ходят нестрижеными, художники не учатся в приличных школах, да и вообще ни один скульптор не умеет охотиться!» — но весь этот жалкий лепет был бы натужной выдумкой. На самом же деле обыватель ненавидит художника в силу глубоко спрятанного инстинктивного отвращения ко всему странному, неуютному и непонятному. Пожимая плечами, он мычит свое гнусное, почти животное «Гм-м...» и отправляет Китса на свалку по тем же соображениям, по которым черный дикарь отправляет белого человека в еще более далекое путешествие. |