— …Посему я желаю сказать и самым торжественным образом призываю всех вас в свидетели — начиная с вас, Волюмния, — что отношение мое к леди Дедлок не изменилось. Что у меня нет никаких оснований обвинять ее в чем бы то ни было. Что я всегда питал к ней глубочайшую привязанность, которая не уменьшилась и ныне. Скажите это и ей самой и всем. Если вы чего-нибудь не доскажете, вы будете виновны в умышленном вероломстве по отношению ко мне.
Волюмния, вся дрожа, уверяет, что буквально исполнит его распоряжение.
— Миледи вознесена так высоко, она так прекрасна, так превосходно воспитана и образована, она почти во всех отношениях настолько выше даже лучших из тех женщин, которые ее окружают, что не может не иметь врагов и не страдать от клеветников. Пусть все они знают, как теперь знаете вы с моих слов, что я, будучи в здравом уме и твердой памяти, не отменяю ни единого распоряжения, сделанного мною в ее пользу. Я не уменьшаю наследства, оставленного ей по моему завещанию. Я не изменил своего отношения к ней, и я не признаю недействительным, — хоть и мог бы признать, как видите, — ни единого шага, сделанного мною ради ее блага и счастья.
В другое время его широковещательная декларация могла бы показаться смешной, — как и казались раньше иные его декларации, — но теперь она производит глубокое, трогательное впечатление. Его благородная искренность, верность, рыцарское стремление защитить жену, одержанная им ради нее великодушная победа над горечью обиды и оскорбленной гордости свидетельствуют об истинном благородстве, мужестве и честности. Когда в человеке проявляются столь светлые качества, он достоин всяческого уважения, все равно, будь он простой ремесленник или высокородный джентльмен. В такие минуты и тот и другой поднимаются на одинаковую высоту, и оба — простые смертные — излучают одинаково яркий свет.
Утомленный напряжением, больной откинул голову на подушку и закрыл глаза — только на минуту, не больше, — а потом снова начинает смотреть в окно, прислушиваясь к глухим шумам. Он охотно принимает от кавалериста мелкие услуги, и тот уже становится ему необходимым. Это получилось как-то само собой — никто не сказал об этом ни слова, но все понятно. Джордж, отступив шага на два, чтобы не маячить перед глазами больного, стоит на страже за креслом матери.
День угасает. Туман и моросящий дождь, пришедшие на смену снегопаду, сгущаются вместе с сумерками, и пламя камина бросает все более яркие блики на стены и мебель. На улицах мрак сгущается тоже, вспыхивают яркие огни газовых фонарей, а упрямые масляные плошки, которые по сию пору удержались здесь, вместе с полузамерзшим-полурастаявшим источником своей жизни, судорожно мигают, словно разевающие рот огненные рыбы, вытащенные из воды. Большой свет, целый день подъезжавший по устланной соломой улице к входной двери, чтобы позвонить в колокольчик и «справиться о здоровье», разъезжается по домам, переодевается в вечерние туалеты, обедает и, как уже было сказано, сплетничает о своем дорогом друге на все новомодные лады.
А сэру Лестеру становится хуже — он беспокоится, мечется и тяжко страдает. Волюмния зажгла было свечу (должно быть, ей так уж на роду написано — вечно делать не то, что следует), но получила приказ погасить ее, так как «еще светло». На самом деле сейчас уже совсем темно, — темнее не будет и ночью. Вскоре Волюмния делает новую попытку зажечь свечу. «Нет! Погасите. Еще светло».
Старуха домоправительница первая догадалась, что сэр Лестер пытается себя уверить, будто еще не поздно.
— Дорогой сэр Лестер, почитаемый господин мой, — тихонько шепчет она, — я обязана взять на себя смелость просить и умолять вас ради вашей же пользы не лежать в полной темноте, — вы все прислушиваетесь, ждете, а ведь так время тянется еще дольше. |