Изменить размер шрифта - +
И очень понятно, чем та серая собака отличалась от него. Почти все так же, и уши, и стать, но слишком отчетливы ужас и отвращение, которых прежде не возникало. Может быть, глаза?

У меня больше нет претензий — что не чинит краны, что деньги кончились, что мало любит, нет, всего достаточно. Это меня не стало. Не стало «мы», меня не стало здесь, а я теперь в холодных зеленых зарослях подводной рощи, ботанического сада для рыб и крабов, без воздуха, среди стеблей лилейных, спускающихся сверху, преодолевая сопротивление воды, иду.

 

Ночью в тот момент, когда думать не надо, — все знают, что не надо, — все-таки думаю: нужно попытаться разглядеть корни своих волос, тогда получится не думать — если закрытыми глазами разглядишь корни своих волос на внутренней стороне черепа. Это все потому, что перед сном Павич поцеловал меня в лоб.

Я же библиотекарь и точно знаю, откуда все беды.

И утром пошла в книжный на Тверской, чтобы купить новое почитать.

Сначала хотела кого-то из «наших», кто одной ногой в литературе, а другой еще в сети, но в итоге купила Апдайка. Это как с поэтами водку пить — они отлично разбираются в литпроцессе, а спросишь их: ну а хороший-то — какой? — обязательно назовут либо Заболоцкого Николая, либо Гумилева, Николая же. Потому что эти не считовые, с этими — «не война».

Но я-то не такая, я взяла Апдайка, потому что его можно не бояться, что скребанет вилкой по сковородке, scribbaнет уродливой фразой меня, расслабившуюся. А меня сейчас совсем нельзя тревожить, нервная стала, потому что весна, весна, которую ждали, заклинали, тянули к себе, захлестнув невесомыми тонкими чулками, вымаливали, — пришла. И ничего из ожидаемого, намечтанного и намоленного не дала. И сил не осталось взять ее за шкирку, обшарить карманы, вытряхнуть хоть двадцать копеек на мороженое. Чуть только выйдешь из дома, уже спина болит, а черные вещи, которые всю зиму провисели в шкафу элегантными, выглядят посеревшими и обносившимися на этом наивном солнце.

И вот осторожненько, по-стариковски, беру под руку надежного доброго Апдайка, и уже в метро, прислонившись, куда нельзя, читаю.

Один раз десять лет назад видела по «Культуре» кино (или по «2 × 2»?). Как-то днем, около часа, показывали неизвестно кем сделанный фильм, по интонации судя — европейский, Италия или Франция, семидесятые, назывался «Ребенок в листве».

Там женщина тридцати лет, с длинными вьющимися волосами, вся в веснушках, с живым, немного обезьяньим личиком (таких в Европе зовут красавицами) — любила. Она, конечно, замужем, он, конечно, женат (и десять лет назад, и теперь, всегда на этом месте вздрагиваю и начинаю смотреть внимательно). И было с ними все то мучительное, лживое, страстное, под горячим полуденным солнцем — то, что разрывает сердце и теперь, и десять лет назад. И в конце концов, когда она устает, — сильно, как я сейчас, — она его бросает. И вдруг оказывается беременна от него (хотя, прости господи, какое уж тут «вдруг»).

Муж ведет себя как герой, она рожает, а потом, конечно, все снова начинается. Бегает к нему в гостиницу, уже даже не врет, а что-то без слов сквозь зубы подвывает дома, извиняется с закрытыми глазами, одним лицом, и убегает. У них есть особое место за городом, в лесу, где ихняя любовь зачиналась, как у Аксиньи с Гришкой — на мостках, так у них самое лучшее было там, в листьях. И когда ребенок умирает — да, потому что она плохая мать и лгала, а как же иначе, — она зарывает его на их месте, в листве.

То есть за давностью не помню, точно ли так, может быть, я в ответственный момент бегала налить чаю или плакать, но отложилось именно это.

А он, мужчина, не железный, все она да она, а ему, что ли, легко, — едет туда и стреляется.

Быстрый переход