|
В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешёл в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.
Когда я пошёл спать, брызги и водоросли ударялись о моё аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трёх часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбуждённые крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.
– О, милорд, милорд! – кричала она на своём ненавистном диалекте. – Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и взывают о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Витти! Сойдите вниз!
– Замолчите, старая ведьма! – в гневе закричал я в ответ. – Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.
Я опять улёгся и натянул на себя одеяло.
«Люди там, – сказал я самому себе, – уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придётся пройти через то же самое ещё раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».
Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска всё ещё бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжение многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.
Не было видно ни зги, и ветер дул с такою яростью, что мне пришлось собрать все свои силы, чтобы устоять под его порывами и идти вдоль берега, покрытого голышами. Ветер гнал песок мне в лицо, причиняя мучительную боль, красный пепел, вылетавший из моей трубки, исполнял во мраке фантастический танец. Я спустился к самому прибою, где с громом разбивались большие валы, и, прикрывая глаза руками, чтобы защитить их от солёных брызг, стал смотреть на море. Я не мог ничего различить, и, однако же, мне казалось, что порывы ветра доносили до меня восклицания и громкие несвязные крики. Внезапно я различил луч света, а затем вся бухта и берег мгновенно озарились ярким синим светом: на борту судна зажгли цветной сигнальный огонь. Судно лежало, опрокинутое на бок, как раз по середине зубчатого рифа, оно упало с размаху под таким углом, что была видна вся настилка палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, лежавшая ярдах в ста восьмидесяти или двухстах от берега. Каждая перекладина, верёвка и плетёная частица такелажа чётко выделялись в синевато-багровом свете, который искрился в самой высокой части бака. Позади обречённого судна из мрака выступали длинные линии катящихся чёрных волн, бесконечных, неутомимых, с причудливыми клочками пены, видневшимися там и сям на их гребнях. Каждая волна, приближаясь к широкому кругу искусственного света, казалось, увеличивалась в объёме и неслась ещё стремительнее, пока с рёвом и грохотом не обрушивалась на свою жертву. Я отчётливо видел десять или двенадцать человек моряков, цеплявшихся за ванты. В свете огня они меня заметили и, обратив свои бледные лица в мою сторону, умоляюще замахали руками. Я чувствовал, что сердце моё восстаёт против этих бедных, испуганных червей. |