Он приучил себя не думать абсолютно ни о чем.
Днем по средам они посещали бедняков. Он не любил этого; приземистые дома, зачиненная мебель, женщины, латающие одежду и сети одной иглой, одной нитью. Эти дома провоняли селедкой и гарью. Он не понимал, как вообще можно жить в такой мерзости. Он бы предпочел покончить с собой.
Его жена сочувственно слушала истории о том, что нет дров и яиц, о больных деснах, мертвых овцах и недужных детях, всегда поворачивалась к нему, мрачно глядящему в окно, и говорила:
— Пастор предложит вам слова утешения.
Но он никогда не оборачивался. Бормотал несколько слов о Христовой любви и оставлял на столе шиллинг.
— Ты безжалостен, Вавилон, — говорила ему жена по пути домой.
— Я должен лицемерить, как ты?
В тот раз он впервые ударил ее. Не один раз; он бил ее снова, снова и снова, и орал:
— Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха!
Бросив ее, опухшую и окровавленную, на обрыве, он кинулся по тропе домой, и вбежав в кухню, сбросил крышку с котла и запустил руки по локти в кипящую воду.
Надрываясь от крика, он держал их в котле, пока не покраснела и не начала слезать кожа, а затем, когда она побелела, а пальцы и ладони покрылись волдырями, он вышел во двор и рубил дрова до кровавых ран.
Несколько недель он избегал жену. Хотел сказать ей, что сожалеет — и он сожалел, но знал, что сделает это снова. Не сегодня завтра из него прорвалось бы, как он ненавидит ее, как ненавидит он самого себя.
По вечерам она ему читала вслух из Библии. Особенно ей нравились чудеса, и Мрак удивлялся такой склонности в человеке, чья натура не загадочнее ведра. Она была простым немощным сосудом, в котором удобно переносить вещи: чайные подносы, детей, корзину яблок для бедных.
— Каких яблок? — спросил он.
Она перестала читать и говорила о яблоках.
— Те, что ты принес в газетном кульке. Пора бы их доесть. А то я сварю их и отдам беднякам.
— Нет.
— В чем же дело?
— Они с яблони моего отца.
— Дерево снова даст плоды.
— Нет. Не даст никогда.
Жена помедлила. Она заметила его волнение, но не понимала его. Заговорила, но осеклась, взяла увеличительное стекло и стала читать историю о Лазаре.
Мрак попытался представить себе, каково это — лежать в гробнице, без воздуха и света, в полнейшей тишине, и слышать далекие голоса.
«Как здесь», — подумал он.
Как может человек стать собственной смертью, выбрать ее, принять ее и не винить никого, кроме себя? Он отверг жизнь. Ну что ж, тогда нужно извлечь из этой смерти все, что можно.
На следующий день он начал все записывать. Он вел два дневника: первый — мягкое ученое описание жизни священника в Шотландии. Второй — растрепанная и драная папка с разрозненными страницами, перемешанными в беспорядке, не пронумерованными, проколотыми насквозь там, где перо кусало бумагу.
Он приучил себя ждать, пока не закончит службу, а затем доставал кожаную папку с испачканными страницами и писал свою жизнь. Совсем не ту, которую признали бы окружающие. Шло время, и он сам уже не узнавал себя.
Освободи меня, написал он однажды ночью, но кому?
Затем, с трудом понимая, что делает, он решил свозить жену в Лондон, на Великую выставку. У нее желания ехать не были, но она решила, что мужу лучше не перечить.
Постоялец солнца
Мм с Пью сидели в «Гагарке», говоря иначе, «Скале и Яме».
Больше там никого не было. У Пью хранились ключи от «Скалы и Ямы», и по субботам он любил пропустить здесь стаканчик, потому что, говорил он, именно так поступали все в роду Пью. |