Среди нас были два мусульманина и один буддист, первые, правда, довольствовались ковриками, а буддист имел при себе небольшое изваяние Будды и молился про себя. Тюремное начальство предложило и мне определиться с религией, однако я заявил, что являюсь атеистом, но с удовольствием изучаю Библию, которая и была мне предоставлена в личное пользование. Именно ей суждено было превратить меня из неандертальца в некое подобие человека, я настолько увлекся ею, что попросил художественное издание Библии с гравюрами Густава Доре и другое, не менее завлекательное — Юлиуса Шнорр фон Карольсфельда. Как я вздыхал над историей Соломона и царицы Савской, как я восторгался изобретательным царем, сумевшим обнаружить, что у царицы волосатые ноги!
Нагорная проповедь заслонила все премудрые книги, которые я читал или собирался прочитать.
Но несло в мятежные реки поэзии, мчались самолеты и поезда, словно перегоняя время, наваливалось одиночество — вечный спутник поэта…
Эти строчки я начертал еще будучи боевым монахом, трясясь в поездах между Испанией и Францией (было одно не слишком сложное, но канительное курьерское задание, на такие Монастырь был горазд). Жара стояла огнедышащая, в сто тысяч солнц закат пылал, правда, несмотря на обилие пота, желания наложить на себя руки у меня не возникало, что не помешало ради поэтической строки воткнуть эту гранд идею в текст.
Пишу и думаю: истина ли это? Или все мои писания — лишь игра с самим собой в поддавки, желание порисоваться и представить себя витязем в тигровой шкуре, нибелунгом, Фридрихом Барбароссой. Смешно, но я, продолжатель традиций Иисуса Навина (о, подвиги распутницы Раав, пригревшей лазутчиков в городе Иерихоне), любовался словом и следил, как оно переливается перламутром в склонениях и спряжениях, как один глагол перекликается с другим, совсем не перекликаемым глаголом, глохнет, уступает, крошится и, совсем захлебнувшись, усыхает в ничто.
Иногда мне кажется, что на самом деле служба в Монастыре была лишь прикрытием (другого не найти слова!) для служения прекрасной Музе, удивительному Слову, которое лежало в основе мира и всегда насмешливо смотрело, как топочет ножками и шевелит ручками непоседливое Дело, считающее себя локомотивом истории, а заодно и ее сутью. Конечно, это бред собачий, приходящий в голову только в каталажке.
Глава четвертая, она — гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным
СИНЕЕ — БЕЛОЕ
Наверное, через частокол веков, копаясь в железных электронных кладбищах, любопытствующие потомки, уже принявшие к тому времени вид клопов или, наоборот, гигантских звезд с концами в миллионы лье, с удивлением наткнутся на бормотания Алекса, который сам толком и не понял, что же он бормотал и зачем.
Но бормотал же, и это непреложный факт. Метался, и что?
Конечно, бессвязные звуки не самый худший вид тюремного времяпрепровождения (хотя можно долбить подкоп, подобно графу Монтекристо залезть в чужой покойницкий мешок, выплыть в море, найти все-таки свою Мерседес и отомстить за все мучения).
Но душа не дремала в долинах Дагестана, копалась в собственных дебрях в лучших традициях мекленбургской интеллигенции, мечтала о реинкарнациях и прочих мутациях. Оказалось, что в этом вполне ординарном черепке в избытке гнездятся самые невероятные мысли отнюдь не о профессиональных монастырских делах, а ближе к Моисеевым скрижалям, Неопалимой Купине и прочим сокровищам, открытым благодаря (как писал великий пролетарский писатель) книгам и еще раз книгам.
Воспитанный на Емельяне Ярославском (в миру Иеремия Губельман, а не Иероним Босх, пишу зло, раздраженный контрастом образов), на энциклопедистах и вольтерьянцах со всеми их Гольбахами и Гельвециями и прочими язвенниками, я и не подозревал о богатстве религиозного мира, я не ощущал паучьих оков атеизма. Этот тупой смердящий спрут казался мне маяком свободы и оазисом счастья, пока брожения по кладбищам и церквам — как известно, лучшим местам для тайниковых операций и агентурных встреч — не втянули меня постепенно в божественные сферы. |