Изменить размер шрифта - +
Я видел Ортиса. Я разговаривал с Ортисом, — принес миру благую весть репортер, подписавшийся: Андре Гажо, единственный среди своих собратьев по перу, которому впервые за три года пофартило с Ортисом. — Когда три года назад, после драматического разрыва с Ингрид Хальворсеи, которая уехала в родную Норвегию, забрав с собой пятилетнего сына Олафа, Антонио Ортис уединился в своих владениях в Волльюре и в течение трех лет не покидал этот тихий и спокойный рыбацкий поселок у подножья Пиринеев, поползли слухи, что художник кончился, что, решив добровольно обречь себя на затворничество, он подписал окончательную и безоговорочную капитуляцию перед собственной, безжалостно леденящей кровь старостью. — Как же! бормочет мсье Леду и с удовольствием поудобнее усаживается на стуле, когда Андре Гажо начинает делиться с ним такими сомнениями: — Ортис и старость? Ортис и капитуляция? Реквием по художнику, который на протяжении шестидесяти лет вставал на ноги после любых поражений и для пяти, а то и шести поколений был лучезарным символом нетленности человеческого духа? Вернись-ка лучше, думал я, катя по дороге среди ландшафтов погожей осени, стоит ли в погоне за дешевой сенсацией назойливым любопытством растравлять раны великого человека? Умей уважать чужое страдание, даже если это страдание гения. — Недурно сказано, одобряет мсье Леду. — Но, размышляя так, я не поворачивал назад, к быстро отдаляющемуся Парижу, а наоборот, пришпоривал свой «триумф», стремясь поскорей добраться до Волльюра, потому что, вопреки неотступным сомнениям, верил, что Ортис… В Волльюр я приехал к вечеру, каждой косточкой, каждой мышцей ощущая тысячу километров, оставшихся у меня за спиной. Провинциальный покой предвечернего часа. Голубое небо. Узкие старые улочки. Запах дегтя, чеснока и жарящейся на оливковом масле рыбы. Крохотная площадь святой Агаты с искусственным прудиком и фонтаном посередине. В прудике жирные карпы. Не стану скрывать: первая попытка взять у Ортиса интервью закончилась неудачей. Я провел скверную ночь в маленькой гостинице, почти смирившись с мыслью, что вернусь в Париж с грузом подтвердившихся сомнений. Светило века в самом деле угасло, — думал я. Однако, когда назавтра, рано утром, меня вырвал из неспокойного сна телефонный звонок и я услышал в трубке низкий, с хрипотцой голос Старика (так я мысленно называю Его в своем интимном, благоговейном с Ним общении), я понял, что моя вера победила. Моя вера? Это Антонио Ортис пробудился от длившегося три года летаргического сна — летаргический сон? это он хватил, думает мсье Леду — чтобы оповестить мир о своей новой победе. «Рад вас видеть», — сказал он, когда его верный слуга Карлос ввел меня в мастерскую. Громадная комната на втором этаже. Четыре высоких окна. Много солнца. Мольберты. Холсты. Множество мольбертов. Множество холстов. Белые голые стены. У одной — знаменитый «Сатир», этот Моисей двадцатого века. Грузное бесформенное тело, высеченное из красноватого камня. Сластолюбивый божок, прочесывающий леса в погоне за нимфами? Отнюдь! Одинокий гигант; согбенная спина и понурившаяся небольшая стариковская голова не скрывают его усталой задумчивости. Антонио Ортис подошел ко мне: юношеская походка, сверкающие глаза. — Мсье Леду разглядывает снимок, затем обращается к жене: посмотри, как великолепно он выглядит, прямо помолодел за те три года, что мы не виделись, пятьдесят с хвостиком, больше ему не дашь. Ручаюсь, что тут замешана женщина, отзывается мадам Леду, интересно, кого в очередной раз подцепил старый распутник? Ивет, говорит мсье Леду, он великий человек, Возможно, отвечает мадам Леду, очень может быть, что он великий человек, но я бы предпочла, чтоб он пореже менял жен и вообще женщин, и добавляет, взглянув издали на «Пари-матч»: это уже становится неприличным и противоестественным, девушка годится ему в правнучки, Тебе не холодно? спрашивает мсье Леду и, не дождавшись ответа, спешит возвратиться к прерванному чтению: — «Итак, вы хотите получить интервью? — сказал он, великодушно избавляя меня от вступительных реверансов.
Быстрый переход