|
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так не серьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.
— Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, — смеялся Радомский.
— Да надобности нет никакой, сколько я, по крайней мере, знаю ваши дела, — всё еще горячился генерал.
— А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу…
Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство всё-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут наверно было особенное.
— Значит, “бедный рыцарь” опять на сцене? — спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о “рыцаре бедном” быть не могло, и что она даже не понимает вопроса.
— Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! — спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил: — три тысячи раз говорю вам: поздно.
— Да, действительно, посылать теперь в город поздно, — подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю; — я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, — подтвердил он, вынимая часы.
— Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, — ввернула Аделаида.
— Да и неприлично, — прибавил Коля, — великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.
— Опять вы из книжки, Коля, — заметила Аделаида.
— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.
Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его Колей.
— Что это? — обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.
— Пушкин, — сказала Вера. — Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.
— Как так? Как это можно? — удивилась Лизавета Прокофьевна.
— Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! — выскочил из-за плеча дочери Лебедев; — за свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, — за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.
— А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь, небось; только не кривляйся, пожалуста, батюшка. Слышала я о тебе ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам что ли снесешь ко мне?
— С благоговением и… почтительностью! — кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.
— Ну мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, — прибавила она, пристально его оглядывая, — до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. |