Я ведь и зашла-то к ним контрабандой, старуха не знала, что я сижу, а то, пожалуй, и прогнала бы. На риск для тебя ходила, во что бы ни стало узнать…
Опять крик и шум послышались сверху; несколько человек сходили с лестницы.
— Ни за что теперь этого не допускать! — вскричала Варя впопыхах и испуганная: — чтоб и тени скандала не было! Ступай, прощения проси!
Но отец семейства был уже на улице. Коля тащил за ним сак. Нина Александровна стояла на крыльце и плакала; она хотела-было бежать за ним, но Птицын удержал ее.
— Вы только еще более поджигаете его этим, — говорил он ей, — некуда ему идти, чрез полчаса его опять приведут, я с Колей уже говорил; дайте подурачиться.
— Что куражитесь-то, куда пойдете-то! — закричал Ганя из окна: — и идти-то вам некуда!
— Воротитесь, папаша! — крикнула Варя. — Соседи слышат. Генерал остановился, обернулся, простер свою руку и воскликнул:
— Проклятие мое дому сему!
— И непременно на театральный тон! — пробормотал Ганя, со стуком запирая окно.
Соседи действительно слушали. Варя побежала из комнаты.
Когда Варя вышла, Ганя взял со стола записку, поцеловал ее, прищелкнул языком и сделал антраша.
Но на этот раз в “суматохе с генералом” проявилось нечто необыкновенное; все как-будто про что-то знали, и все как-будто боялись про что-то сказать. Генерал “формально” явился в семейство, то-есть к Нине Александровне, всего только три дня назад, но как-то не смиренно и не с покаянием, как это случалось всегда при прежних “явках”, а напротив — с необыкновенною раздражительностью. Он был говорлив, беспокоен, заговаривал со всеми встречавшимися с ним с жаром, и как-будто так и набрасываясь на человека, но всё о предметах до того разнообразных и неожиданных, что никак нельзя было добиться, что в сущности его так теперь беспокоит. Минутами бывал весел, но чаще задумывался, сам, впрочем, не зная о чем именно; вдруг начинал о чем-то рассказывать, — о Епанчиных, о князе, о Лебедеве, — и вдруг обрывал и переставал совсем говорить, а на дальнейшие вопросы отвечал только тупою улыбкой, впрочем, даже и не замечая, что его спрашивают, а он улыбается. Последнюю ночь он провел охая и стоная и измучил Нину Александровну, которая всю ночь грела ему для чего-то припарки; под утро вдруг заснул, проспал четыре часа и проснулся в сильнейшем и беспорядочном припадке ипохондрии, который и кончился ссорой с Ипполитом и “проклятием дому сему”. Заметили тоже, что в эти три дня он беспрерывно впадал в сильнейшее честолюбие, а вследствие того и в необыкновенную обидчивость. Коля же настаивал, уверяя мать, что всё это тоска по хмельном, а может, и по Лебедеве, с которым генерал необыкновенно сдружился в последнее время. Но три дня тому назад с Лебедевым он вдруг поссорился и разошелся в ужасной ярости; даже с князем была какая-то сцена. Коля просил у князя объяснения и стал, наконец, подозревать, что и тот чего-то как бы не хочет сказать ему. Если и происходил, как предполагал с совершенною вероятностью Ганя, какой-нибудь особенный разговор между Ипполитом и Ниной Александровной, то странно, что этот злой господин, которого Ганя так прямо назвал сплетником, не нашел удовольствия вразумить таким же образом и Колю. Очень может быть, что это был не такой уже злой “мальчишка”, каким его очерчивал Ганя, говоря с сестрой, а злой какого-нибудь другого сорта; да и Нине Александровне вряд ли он сообщил какое-нибудь свое наблюдение, единственно для того только, чтобы “разорвать ей сердце”. Не забудем, что причины действий человеческих обыкновенно бесчисленно сложнее и разнообразнее, чем мы их всегда потом объясняем, и редко определенно очерчиваются. |