Изменить размер шрифта - +

— О, я ведь не потому сказал, чтобы я… сомневался… и, наконец, в этом разве можно сомневаться (хе-хе!)… хоть сколько-нибудь? То-есть даже хоть сколько-нибудь)! (Хе-хе!) Но я к тому, что покойный Николай Андреич Павлищев был такой превосходный человек! Великодушнейший человек, право, уверяю вас!

Князь не то чтобы задыхался, а, так сказать, “захлебывался от прекрасного сердца”, как выразилась об этом на другой день утром Аделаида, в разговоре с женихом своим, князем Щ.

— Ах, боже мой! — рассмеялся Иван Петрович: — почему же я не могу быть родственником даже и ве-ли-ко-душному человеку?

— Ах, боже мой! — вскричал князь, конфузясь, торопясь и воодушевляясь всё больше и больше: — я… я опять сказал глупость, но… так и должно было быть, потому что я… я… я, впрочем, опять не к тому! Да и что теперь во мне, скажите пожалуста, при таких интересах… при таких огромных интересах! И в сравнении с таким великодушнейшим человеком, потому что ведь, ей богу, он был великодушнейший человек, не правда ли? Не правда ли?

Князь даже весь дрожал. Почему он вдруг так растревожился, почему пришел в такой умиленный восторг, совершенно ни с того, ни с сего и, казалось, нисколько не в меру с предметом разговора, — это трудно было бы решить. В таком уж он был настроении и даже чуть ли не ощущал в эту минуту, к кому-то и за что-то, самой горячей и чувствительной благодарности, — может быть, даже к Ивану Петровичу, а чуть ли и не ко всем гостям вообще. Слишком уж он “рассчастливился”. Иван Петрович стал на него, наконец, заглядываться гораздо пристальнее; пристально очень рассматривал его и “сановник”. Белоконская устремила на князя гневный взор и сжала губы. Князь N., Евгений Павлович, князь Щ., девицы, все прервали разговор и слушали. Казалось, Аглая была испугана, Лизавета же Прокофьевна просто струсила. Странны были и они, дочки с маменькой: они же предположили и решили, что князю бы лучше просидеть вечер молча; но только что увидали его в углу, в полнейшем уединении и совершенно довольного своею участью, как тотчас же и растревожились. Александра уж хотела пойти к нему и осторожно, через всю комнату, присоединиться к их компании, то-есть к компании князя N., подле Белоконской. И вот только что князь сам заговорил, они еще более растревожились.

— Что превосходнейший человек, то вы правы, — внушительно, и уже не улыбаясь, произнес Иван Петрович, — да, да… это был человек прекрасный! Прекрасный и достойный, — прибавил он, помолчав. — Достойный даже, можно сказать, всякого уважения, — прибавил он еще внушительнее после третьей остановки, — и… и очень даже приятно видеть с вашей стороны…

— Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то… странная… с аббатом… с аббатом… забыл с каким аббатом, только все тогда что-то рассказывали, — произнес, как бы припоминая, “сановник”.

— С аббатом Гуро, иезуитом, — напомнил Иван Петрович, — да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши и достойнейшие-то! Потому что всё-таки человек был родовой, с состоянием, камергер и если бы… продолжал служить… И вот бросает вдруг службу и всё, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер… да; тогда все говорили…

Князь был вне себя.

— Павлищев… Павлищев перешел в католицизм? Быть этого не может! — вскричал он в ужасе.

— Ну, “быть не может”! — солидно прошамкал Иван Петрович: — это уж много сказать и, согласитесь, мой милый князь, сами… Впрочем, вы так цените покойного… действительно, человек был добрейший, чему я и приписываю, в главных чертах, успех этого пройдохи Гуро.

Быстрый переход