Я пошел. Прежде чем повернуть на одну из кладбищенских улиц (там самые настоящие улицы), обернулся. Привратники беззвучно смотрели мне вслед. Я понял, что дальше остаюсь наедине с собой: живых, по всей вероятности, здесь больше не было.
Отец. Он родился в Нальчике, рос в Баку, а предки его с Волги и Ставрополья. В Киеве оказался, женившись на моей матери. Они прожили вместе четыре года, родили меня, затем расстались. Отца я видел нечасто даже в киевском детстве, а уж переехав в Петербург – совсем редко. В каком-то смысле его смерть сделала наши встречи чаще – теперь об отце мне стали напоминать самые разные вещи. Мелькнувшее в толпе пальто – у него было такое же, сходный тембр голоса по радио…
Отзывается ли он оттуда, думалось мне на кладбище, на мои мысли о нем? Может ли настроиться на мою волну? Никогда не выезжавший за пределы СССР – присутствует ли сейчас на Пер-Лашез? Речь о метафизическом присутствии, конечно: других вариантов нет. В отличие от Мольера, на перенесение сюда его праха отец не имеет никаких шансов. Да и едва ли в этом нуждается.
Мой отец похоронен на сельском кладбище в украинской глубинке. Родом из этого села – вторая жена моего отца, Таисья, добрая и заботливая женщина. Она решила, что в селе отцу будет лежать спокойнее. Я думаю, она права, – при том даже, что в жизни отец никогда не искал спокойствия.
Служа четыре года во флоте, вставал за полчаса до подъема, чтобы не позволять никому себя будить. Находил легальные возможности не соответствовать флотскому распорядку. По приезде в Киев распорядок дня его не стал проще: утром и днем – завод, затем вечерние занятия в Политехническом институте, а ночью разгрузка вагонов, потому что денег катастрофически не хватало. Каждый семестр ему приходила повестка об отчислении из Политехнического. Взяв ее, он направлялся в деканат, коротко и зло требовал восстановления. В правомерности своей злости он не сомневался: попробовали бы сами учиться после ночи на товарной станции и завода. Его восстанавливали: куда им было деться?
Точно так же он впоследствии добивался, чтобы одного нашего родственника после восьмого класса не отчисляли из школы. Отцу не хотелось, чтобы тот шел в профессионально-техническое училище.
– Но такое же училище окончил, заметьте, Королев… – вяло сопротивлялся директор школы.
– Вот если бы парень был Королевым, я бы не возражал против училища, – отрезал отец. – Но он не Королев.
О смерти отца я узнал ночью, а днем, не дожидаясь заверенной телеграммы, вылетел в Киев. Летел через Минск, предупрежденный, что без такой телеграммы могут возникнуть сложности с украинскими пограничниками. Не возникли. Пограничники спросили, с какой целью я прибыл, и пропустили меня без звука. Похоже, мы всё еще один народ.
Рано утром Таисья, мой сводный брат Саша и я забирали отца из морга. Гроб поставили в приехавшую из села «Газель». Сели в Сашину машину и поехали впереди «Газели». На выезде из Киева остановились у какого-то базара купить цветов, это заняло минут десять. Вернувшись, застали водителя «Газели» в состоянии горького веселья: есть мимика, общая для плача и смеха. Он показывал на стоявшую рядом машину автоинспекции. Неправильно припарковался. Я предложил ему с ними поговорить, но водитель только махнул рукой:
– Хиба ж то люды? Тварюкы.
Те, о ком он говорил, писали протокол – писал, точнее, тот, кто расположился на переднем сиденье, второй стоял, прислонившись к машине, и курил. Я все-таки направился к ним – в сущности, я шел платить. Они видели мое приближение, но не поворачивались. Поздоровавшись, я сказал:
– Вэзу батька ховаты. И оцэ трэба платыты штраф?
Я произнес это без всякого нажима, можно сказать – без выражения. Сидевший перестал, однако, писать. |