В пансионе заправляла набожная галисийка, откликавшаяся на имя донья Кармен. Донья Кармен требовала скромности и благочестия и меняла простыни один раз в месяц, в связи с чем советовала постояльцам воздерживаться от соблазна заниматься онанизмом или ложиться в постель в грязной одежде. Устанавливать запрет на присутствие женщин в комнатах не было необходимости: во всей Барселоне не нашлось бы женщины, согласной подняться в эту дыру даже под страхом смерти. Поселившись там, я усвоил, что почти все в жизни можно стерпеть, в первую очередь запахи. И я понял очень отчетливо, что если к чему и следует стремиться в жизни, так это не умереть в подобном месте. В минуты уныния, а такие выпадали очень часто, я говорил себе, что литература остается единственным средством выбраться оттуда прежде, чем я заболею туберкулезом. И если кого-то это задевало или смущало, мне терять было нечего.
По воскресеньям донья Кармен отправлялась к мессе на еженедельное свидание с Всевышним. Пока шла служба, постояльцы пансиона пользовались случаем повеселиться. Все собирались в комнате соседа, самого старшего и опытного из нас – бедолаги по имени Элиодоро. Он с юности мечтал стать матадором, но так и остался комментатором-любителем корриды и обслуживал писсуары на солнечной стороне арены «Пласа Монументаль».
– Искусство боя быков умерло, – вещал он. – Нынче коррида стала доходным делом для жадных торговцев скотом и бездушных тореро. Публика не видит различия между боем быков на потребу толпе и высоким искусством, которое способны оценить лишь знатоки.
– Ай, если бы вам представился шанс, дон Элиодоро, дело пошло бы на лад.
– Так ведь в этой стране торжествуют только бездари.
– Лучше не скажешь.
После традиционного вступления, произносимого доном Элиодоро каждую неделю, наступал час потехи. Сгрудившись тесной кучкой у небольшого оконца, постояльцы сквозь микроскопический проем могли понаблюдать за упражнениями и услышать стоны обитательницы соседнего дома, Марухиты, прозванной Перчиком. Прозвище свое она получила за острый язык и обильное тело, сложением напоминавшее сладкий перец. Марухита зарабатывала на хлеб, надраивая хоромы всяких выскочек, но воскресенья и церковные праздники, обязательные для посещения службы, она всецело посвящала возлюбленному семинаристу. Семинарист тайком прибывал в город на поезде из Манресы и отдавался познанию греховного с похвальным рвением и энергией. Мои соседи как раз прилипли к стеклу окошка, точно тесто для пасхальных крендельков, стараясь не пропустить миг, когда внушительные ягодицы Марухиты взлетали вверх, как на качелях, что очень всех веселило. И тут у входа в пансион раздался звонок. Добровольцев идти открывать не нашлось, поскольку никто не хотел рисковать потерей места в партере, откуда открывался хороший вид. И я отказался от намерения присоединиться к компании, направившись к двери. Когда я отворил ее, моему взору предстало дивное видение, невероятное в столь убогом обрамлении. Дон Педро Видаль во всей красе – с изысканными манерами, внешностью героя-любовника и в шелковом итальянском костюме – стоял с улыбкой на лестничной площадке.
– Да будет свет, – провозгласил он и вошел, не дожидаясь приглашения.
Видаль остановился, обозревая комнату, служившую попеременно столовой и агорой[1] этого ковчега, и досадливо вздохнул.
– Наверное, лучше пройти в мою комнату, – предложил я.
Я повел его к себе. От стен рикошетом отдавались ликующие возгласы и приветственные крики моих соседей в честь Марухиты и ее любовных кульбитов.
– Веселенькое местечко, – заметил Видаль.
– Извольте проследовать в президентские апартаменты, дон Педро, – пригласил я гостя.
Мы переступили порог, и я захлопнул за спиной дверь. |