Когда он был от меня в шести футах, я выхватил из кармана свою старую финку с пружинным лезвием, которую добыл в Бретани на втором году войны.
Послышался зловещий щелчок, и лезвие выскочило из рукоятки. Он застыл на месте, затем, пригнувшись, начал подходить ближе.
– Грант, ни с места! Это приказ! – твердо бросил ему майор.
Грант продолжал стоять пригнувшись, испепеляя меня разъяренным взглядом, готовый убить, как вдруг донесся другой голос, высокий и чистый:
– Оуэн, Бога ради, что там происходит?
Вниз по тропе спешил человек, которому было за шестьдесят, седоволосый, с продолговатым, не слишком красивым лицом и в очках в стальной оправе. На нем был старый плащ, в руке зонтик, и всем своим видом он напоминал прочно укоренившийся в представлении людей образ оксфордского профессора. Им он как раз и был тогда, когда мы познакомились, хотя с той золотой поры таланты его на упомянутом поприще уже поугасли.
Убрав лезвие, я простонал:
– О нет, только не ты, Генри! Кто угодно, только не ты!
– Беда людей, подобных Фитцджеральду, в том, что они не могут принять человека таким, каков он есть.
– Но, мой дорогой Оуэн, – поднял удивленно брови Генри, – он именно и принял тебя таким, как ты выглядишь. Ты давно смотрелся в зеркало? Я бы ни за что не подумал, что в войсках его величества есть полковники, способные шляться с золотой серьгой в левом ухе.
– Но ты всегда говорил, что я – индивидуалист, – напомнил я ему. – Что слышно с фронта?
– Первая бригада коммандос вчера подошла к Люнебургу.
– Потом они будут обдумывать, как переправиться через Эльбу.
– Пожалуй, так, – кивнул он.
Мы присели на выступающий камень утеса, и он, достав портсигар с довольно редкими турецкими сигаретами, которые очень ценил, предложил одну мне.
– Досталось же мне от тебя на первых порах, когда мы впервые познакомились, – сказал я. – Помнишь? Неотесанный мальчишка с острова пришел в Оксфорд получать образование.
Он слабо улыбнулся, и на его лице промелькнула легкая тень грусти.
– Давненько это было, Оуэн. Много воды утекло с тех пор.
– А чем ты будешь заниматься, когда все кончится? – спросил я. – Опять станешь Генри Брандоном, наставником и членом братства при соборе. Всех усопших в университете и все такое прочее?
Пожав плечами, он возразил:
– К прежнему вернуться никто не может, Оуэн. Думаю, это невозможно.
– Ты хочешь сказать, что не желаешь вернуться?
– А ты?
Как всегда, он задел меня за живое.
– Вернуться к чему? – ответил я с некоторой горечью.
– Ладно, не надо переживать. Тебе это не к лицу. Я на днях прочитал твой роман. Четвертая допечатка за один месяц. Потрясающе!
– Значит, он тебе не понравился.
– Какая разница? Зато он приносит тебе хорошие деньги.
Это было правдой, и я готов был поблагодарить его, но все же это меня раздосадовало – смутно, но достаточно для того, чтобы потерять самообладание.
Он глубоко вдохнул солоноватый воздух и широко раскинул руки в стороны.
– Как прекрасно, Оуэн. Как прекрасно. Я так завидую тебе, что ты здесь живешь... И я рад, что вы с Мэри Бартон сошлись. Наверное, вы были созданы друг для друга.
И это тоже было правдой. В течение шести недель в госпитале, когда я совсем не мог видеть, я диктовал свою книгу ей, и это была единственная неистовая страсть, которая спасла меня от сумасшествия.
– Я очень благодарен Мэри, – сказал я. – Я должен ей больше, чем смогу вернуть. |