Изменить размер шрифта - +
И только тогда рождалась настоящая симфония свершения — ритмы накладывались друг на друга, резонировали, отставали. Размыкали циклы, нарушали их стройность, чтобы тут же упорядочить и снова замкнуть. Каждый из нас превращался в собственное дрожащее, беспокойное движение и вбирал ритм извне, как нечто более важное, чем жалкий писк нашего «я». Ритм прокатывался по нам, разрушал нас, готовя к приближению грозы. А когда она приходила, мы подчинялись ей, как потокам дождя, — недоверчиво, зажмурив глаза.

Потом все замирало. Оставался лишь негромкий звук детского барабанчика, который распределял время симметрично, как часы, — тик-так, тик-так. Ритм создавал время с самого начала. И так происходило несколько раз за ночь. Музыка набирала силу и затихала. Под утро оставался лишь кто-то один, кто, как караульный, следил, чтобы барабанный бой не прекращался.

Это было единственное, что происходило со мной в городе постоянно. Быть может, именно благодаря барабанному бою город еще кое-как сохранял форму, хотя сам он, конечно, не ведал, кому этим обязан.

Мы с Карен подружились, я все меньше времени проводила за своими бумагами и теперь почти ежедневно спускалась к сквотам, к ее кибитке. Мы вместе смотрели телевизор, я занималась ее ребенком, когда она уходила. Я повязывала на бедра платок и заходила в другие повозки, присаживалась на старые диваны и молча смотрела с хозяевами телевизор. У них было шесть телевизоров (один стоял на улице, под деревом, от дождя его защищал большой черный зонт, вбитый в землю), которые всегда показывали разные программы. Поэтому, переходя от одного к другому, можно было видеть целый мир. Войны, пластические операции на Бермудах, дикие звери в саванне, человеческий секс, военные парады в Северной Корее, бесконечные показы мод. Меня часто принимали за Карен, особенно когда при мне был ее ребенок. Я не противилась. Мы обе просиживали послеобеденные часы на лавке в Собачьем Парке и разглядывали женщин в чадрах, закутанных с головы до ног, или бородатых старцев в вязаных шапочках.

Ты умеешь не думать? — спросила она меня однажды. Конечно, — ответила я. Я сидела, откинувшись на спинку скамейки, уставившись на мысы туфель, и погружалась в гущу собственных мыслей: одни были упитанные и упругие, другие слабые и нестойкие, они сплетались в цепочки и почковались, переходили одна в другую, заворачивались под конец как крендель, как черные лакричные леденцы, а потом, полные дрейфующих вверх пузырьков, превращались в желе. Мы — обманчивый поток образов, повторяла Карина с каким-то упоением, особенно когда ей удавалось подкинуть кому-нибудь ребенка и спокойно закурить косячок. Нет никаких постоянных, фиксированных точек, нет направлений, есть только непрерывное перемещение, возникновение и немедленное исчезновение. Поэтому, если совершить путешествие внутрь каждого момента, окажется: то, что мы считаем основополагающими кирпичиками существования, — пустое место между «уже было» и «только еще будет». Мир состоит из пустоты, и, увы, нет слов, чтобы это выразить. А то, что нам кажется реальным, в том числе и мы сами, — ее минутный пароксизм, нарушение совершенства небытия. И что? — допытывалась я, поскольку Карина имела обыкновение надолго умолкать, глубоко затягиваясь и красивыми колечками выпуская дым. Ничего, отзывалась она погодя. Единственное, что нам остается, — вести себя так, будто все это действительно существует, так, как хочется нашему в равной мере нереальному и не привыкшему к небытию телу. Жить так, будто истинно то, что мы минуту назад подвергли сомнению. Подчиняться чувствам и тому, что они говорят. Относиться к этому как к непререкаемым законам. Как к философским эталонам из Севра под Парижем. Каждое утро смахивать небытие с век и погружаться в бурлящий поток иллюзий. Позволять ему себя увлечь и становиться цветным миражом. Но помнить правду.

Быстрый переход