Ему больше нечего было дать.
ПОСЛЕДНИЙ ДЖЕНТЛЬМЕН
По истечении тридцати лет и нескольких миллионов слов наступил наконец день, когда он не смог написать больше ни строчки.
Ему больше нечего было сказать — сказано все, до последнего слова.
Последняя из множества книг была дописана несколько недель назад и вскоре будет опубликована, и теперь он чувствовал себя опустошенным и выжатым до последней капли.
Он сидел у окна кабинета в ожидании прихода человека из информационного журнала, глядел на просторный газон, пестревший зеленью хвойных деревьев, белизной берез и яркими красками тюльпанов, и удивлялся тому, что его так тревожит невозможность дальнейшего творчества,— ведь он наверняка сказал миру гораздо больше, чем большинство собратьев по перу, и основная часть написанного, по крайней мере, выходила за рамки банальности и была облечена в одеяния изящной словесности, все сказано было искренне и, как он надеялся, убедительно.
Он занял в литературе прочное и надежное место. «Наверно,— думал он,— так оно и должно быть — надо остановиться теперь, на самом пике творчества, а не растягивать угасание на многие годы, позволяя ненасытной утробе старческого маразма поглощать сверкающую доблесть моих трудов».
И оставалось еще неутолимое стремление писать, впитанное с молоком матери убеждение, что отказ от творчества будет предательством, хотя и неясно, по отношению к кому. Но здесь было замешано не только это — тут была и уязвленная гордыня, и то паническое чувство, которое возникает у только что ослепшего человека.
«Хотя,— решил он,— все это глупости». За тридцать лет литературного творчества он выполнил труд целой жизни, и это была хорошая жизнь, не фривольная и не захватывающая, зато вполне удовлетворительная.
Он осмотрел кабинет и подумал, что человек неизбежно накладывает отпечаток на ту комнату, в которой живет,— ее лицом были ряды оправленных в телячью кожу книг, чинная опрятность массивного дубового письменного стола, мягкий ковер на полу, располагающие к отдыху старинные стулья; все прочно и солидно располагалось на своих местах.
Раздался стук в дверь.
— Войдите,— откликнулся Харрингтон.
В распахнувшейся двери показался старик Адамс: сгорбленные плечи, снежно-белые волосы — идеальное воплощение верного дворецкого.
— Джентльмен из «Ситуации», сэр.
— Чудесно. Будьте добры, проведите его.
Хотя ничего чудесного в этом не было — встречаться с этим журналистом Харрингтон вовсе не желал. Но встреча была назначена много недель назад, и теперь не оставалось ничего другого, как стерпеть ее.
Журналист больше напоминал бизнесмена, чем человека пера, и Харрингтон поймал себя на том, что гадает, как подобный тип мог создавать столь острую, проницательную журналистскую прозу, сделавшую «Ситуацию» знаменитым журналом.
— Джон Леонард, сэр,— представился тот, пожимая Харрингтону руку.
— Я рад видеть вас у себя,— ответил Харрингтон, настраиваясь на свой обычный гостеприимный лад.— Устроит ли вас этот стул? У меня такое чувство, будто я знаю всех вас — ваш журнал я читаю уже многие годы. Как только он приходит, тут же читаю колонку Харви.
Леонард рассмеялся.
— Похоже, Харви — наш самый известный очеркист и наилучшая приманка. Все посетители хотят взглянуть на него хоть одним глазком,— Он уселся на указанный стул,— Мистер Уайт шлет вам наилучшие пожелания.
— Это очень мило с его стороны, вы должны поблагодарить его от моего имени. Мы не виделись с ним уже многие годы.
И подумав об этом, Харрингтон вдруг понял, что встречался с Престоном Уайтом только однажды, не меньше двадцати лет назад. |