Изменить размер шрифта - +

Но Харрингтон никак не мог вспомнить ни самой сделки, ни даже малейшего намека на ее условия, хотя и мог их предположить.

Он писал на протяжении тридцати лет, и за это ему хорошо платили — и не только наличными или признанием, но и кое-чем другим: большим белым домом на холме, окруженным одичавшим парком, верным дворецким из старой книжки с картинками, уистлеровской матерью, романтической горьковатой и в то же время сладостной привязанностью к могильному камню.

Но теперь дело сделано, выплаты приостановлены, и мир, существовавший понарошку, окончил свое бытие.

Выплаты приостановлены, и иллюзии, окружавшие его, развеялись. Мишура славы осыпалась с его разума — и больше он не увидит старую побитую машину новой и глянцевой. Теперь он вновь может прочесть надпись на могильном камне.

И мечта об уистлеровской матери улетучилась из его сознания, хотя и была некогда так прочно вбита туда, что сегодня вечером он на самом деле поехал в том дом, по тому самому адресу, который был впечатан в его мысли.

Харрингтон понял, что воспринимал окружающее озаренным великолепием и величием, похищенными из книг.

«Но разве такое возможно? — удивлялся он.— Разве может такая штука работать? Неужели человек в здравом уме может играть в подобную игру на протяжении целых тридцати лет?

А может, я безумен?»

Но размышлял он спокойно, и подобный вывод был маловероятен, ибо ни один безумец не мог бы писать так, как писал он, ибо он написал то, что думал, и сегодняшние слова сенатора подтвердили это.

А вот остальное было лишь претензией на настоящую жизнь, и ничем иным. Претензией на настоящую жизнь, выстроенной при помощи безличного, неведомого человека, заключившего с ним сделку в ту ночь, много лет назад.

«Хотя,— думал Харрингтон,— может, особой помощи с его стороны и не потребовалось». Человечество предрасположено к детскому восприятию мира. Лучше всего это удается детям — они полностью сживаются с придуманным миром, в котором живут понарошку. Но и многие взрослые заставляют себя поверить в то, что считают достойным веры, или во что хотят верить во имя душевного покоя.

«Наверняка,— сказал он себе,— от такой выдумки до полной веры в выдумку — один шаг».

— Мистер Харрингтон,— вернул его к действительности голос официантки,— вам что, пирог не нравится?

— Разумеется, нравится,— Он взял вилку и отломил кусочек пирога.

Итак, ложная реальность, способность изображать из себя человека, живущего в своем собственном мире, без сознательных усилий — это плата. Наверно, это даже больше, чем плата,— вероятно, это непременное условие того, что он мог писать так, как писал; это тот самый мир и та самая жизнь, в которых по всем расчетам он должен был проявить себя наилучшим образом.

И какова же цель всего этого?

Вот о цели-то он и не имел ни малейшего понятия.

Конечно, если не считать, что целью являлась сама суть его работы.

Музыка по радио прервалась, и торжественный голос сказал: «Мы прерываем нашу программу для важного сообщения. “Ассошиэйтед Пресс” сообщает из Белого дома, что государственным секретарем объявлен сенатор Джонсон Энрайт. А теперь мы продолжаем трансляцию музыки...»

Харрингтон замер, не донеся вилку до рта.

— Клеймо судьбы,— процитировал он,— может отметить одного-единственного человека!

— Что вы сказали, мистер Харрингтон?

— Ничего. Ничего, мисс. Просто так, вспомнилось. Так, пустяки.

Хотя, конечно, это был отнюдь не пустяк.

Он подумал о том, сколько еще людей на свете могли прочесть вполне определенные строки из его книг? Сколько еще жизней изменилось в нужную сторону после того, как люди прочли какую-нибудь фразу в его книге?

А не без помощи ли он написал именно эти фразы? В самом ли деле он так талантлив, что излагал собственные, тяготившие его мысли? Может, ему помогали писать — точно так же, как помогали жить понарошку? Не в том ли причина, что теперь он ощутил себя исписавшимся?

Но, как бы то ни было, теперь все позади.

Быстрый переход