Поговаривали, что она папе римскому во племени, что сродственница ему. Митрополит Филипп был поначалу против этого брака, – понимал, что родство полезно, но душа была супротив «дочери апостольского престола», не приемля влияния «латинства».
Много воды с тех пор утекло в Москва-реке. После стояния на Угре и освобождения от татарского влияния стали поговаривать, что Софья сподвигла нерешительного Ивана на сей подвиг. И правда это, и нет в том. Иван сам решился на разрыв, а она – поддержала. Не все понимают, что Ивану можно было внушить лишь то, во что он сам уверовал. И что она, Софья, стремилась внушить великому князю Всея Руси лишь то, что сама принимала, во что сама веровала…
Одно верно поняли московские бояре: не могла гордая греческая царевна она принять, что стала женой татарского данника, не могла спокойно относится к тому, что при дворе многие знатные бояре поносные и укоризненные слова в адрес великого князя высказывают. Потому и поддерживала Ивана Васильевича в его стремлении власть упрочить, – и над татарами, иными ворогами, и над своими смутьянами.
Не спалось. Софья ворочалась с боку на бок, прислушивалась, не позовут ли к супругу, мучавшемуся уж которую ночь сильными болями нутряными.
Но тихо в царских покоях. Мирно… Брак-то их не всегда мирен был. Вспомнилось, как грозно глянул на неё Иван, когда увидел шитую её руками шелковую пелену – для Троицко-Сергиевой лавры предназначенную… Когда это было… В 1498 году… Увидел подпись на пелене – не «великая княгиня московская», а «царевна царегородская», грозно глазами зыркнул, сморщил нос, губами пожевал… Ничего не сказал, а видно – не доволен был.
И потом… Чуть не извел её с сыном. Доверился наушникам… Когда это было? До пелены, точно… В 1497 году, скорее всего. Стал грозно поглядывать на нее, на сына Василия. Тому всего-то 18 годков было. Глупости на уме, – пображничать, девок потискать. А царю стали наговаривать – измену сын затаил, вместе с матушкой. Греки, как их ни корми, они и есть греки. В декабре это было… Похолоднее, чем сейчас, во дворе – мороз, вьюга; в избе царской лепота, а государь её с сыном в морозный двор гонит, посохом стучит, ртом щерится.
Напраслину тогда возвели на них. Василия схватили, посадили его за приставы на его же дворе. Обвинили, что хотел отъехать от отца, пограбить казну в Вологде и на Белом Озере, учинить насилие над племянником Дмитрием, сыном Ивана Ивановича Молодого. Дескать, мать, – это она, Софья, извела отца, сын Софьин стремится извести сына Ивана Молодого!
Ох, лютовал Иван Васильевич! И то сказать, – ни за что, ни про что приближенного к царевичу Василию дьяка Федора Стромилова, да сына боярского Владимира Гусева, да князей Ивана Палецкого Хруля, да Щавея Травина-Скрябина жестокой казни предали: кого четвертовали, кого обезглавили, кого в острогах сгноили.
Ее, Софью царь поначалу в морозный двор выгнал – околевать от холода. Потом пожалел, – не простил, а сжалился, все ж любви меж них много было.
Вернул в царские покои. Но несколько дней видеть отказывался. А она тем временем узнавала, что гнев царский на её ближних людей пролился. Баб ближних, якобы, поивших её и Ивана Васильевича дурной водой с зельем в Москва-реке утопили.
А потом все опять обустроилось. А и как иначе, если любовь меж ними была сильная, с годами не притупившаяся. И вера друг в друга оказалась сильнее наговоров. Хотя, конечно, баб утопленных и князей страшно убитых уж не вернешь. Но, кто старое помянет, тому глаз вон. Так то…
Опять Софья поворочалась. Не спалось. Испила холодного грушевого кваса. Снова улеглась, закрыла глаза. А сон не идет. Сумерки осенние на дворе сгустились. Первый час ночи, а сна нет.
Жалко ей мужа. |