Изменить размер шрифта - +

– Мой родной, родной Пьер! Пьер, на десять триллионов кусочков готова я дать себя разорвать ради тебя; на моей груди можешь ты отогреться и найти приют, хотя ныне я пребываю среди арктических льдов, замерзшая до смерти. Мой родной, бесценный, благословенный Пьер! Если б я могла вонзить в себя стилет за то, что мои глупые химеры возымели над тобою власть, настолько взволновали и настолько тебя ранили. Прости меня, Пьер, твое лицо, искаженное страданием, вытеснило из моих мыслей то, другое; страх за тебя победил все прочие страхи. Они перестали меня так тревожить. Крепче сожми мою руку, смотри на меня долгим взором, мой любимый, чтобы вся грусть исчезла без следа. Ну вот, я уже почти здорова; ну вот все и прошло. Воспрянь, мой Пьер; расправим крылья и улетим прочь с этих холмов, где, сдается мне, нашим глазам открываются чересчур широкие горизонты. Помчимся же на равнину. Взгляни, твои скакуны кличут тебя своим ржанием – они зовут тебя, – взгляни, туман струится вниз, на равнину, – и вот, эти холмы у меня на глазах вновь обретают вид пустыни и говорят прощай всякой растительности. Благодарю тебя, Пьер… Взгляни-ка, с сухими глазами я покидаю холмы и оставляю позади все свои слезы, чтоб ту влагу впитала в себя эта вечная зелень, подходящая эмблема для неизменной любви, и вместе с тем крепнет во мне тихая грусть. Как жестоко распорядилась судьба, что свои лучшие всходы лавры любви дают лишь на слезах!

Они лихо катили по спускам, держась в стороне от высоких холмов, и вскоре примчались на равнину. Ни единое облачко ныне не омрачало чела Люси; ни единая грозовая раздвоенная молния не проскакивала больше меж бровей у ее возлюбленного. На равнине они вновь обрели мир, и любовь, и радость.

– Это был всего лишь пустой текучий туман, Люси!

– Пустое эхо, Пьер, всегда откликается печальным звуком на давно ушедшее. Будь же здоров, мой Пьер!

– Милосердный Бог да хранит тебя всегда под своим покровом, Люси. Ну, вот мы и дома.

 

VI

После того как Пьер проводил Люси в самую светлую комнату коттеджа ее тетушки и усадил вблизи жимолости, что почти пробралась в окно, около которого Люси обычно сиживала, делая свои карандашные наброски за мольбертом, ножки коего она искусно оплела живыми виноградными побегами, что тянулись из горшочков с землей, куда поместили две из трех ножек сего мольберта, он подсел к ней сам, заведя легкую приятную беседу, чтоб развеять без следа ее последнюю грусть; и едва сия цель была полностью достигнута, как Пьер поднялся позвать к ней ее добрую тетушку и удалиться до вечера, но Люси окликнула его, прося принести ей прежде голубую папку из ее комнаты, так как ей хотелось прогнать непрошеную гнетущую меланхолию – если только у ней еще остался малейший ее проблеск – и занять свои мысли работой над небольшим карандашным наброском, что разительно отличался от видов Седельных Лугов с их холмами.

Тогда Пьер отправился на второй этаж, но замер на пороге, открыв дверь. Он никогда не входил в эту комнату иначе как с безмолвным благоговением. Ковер на полу казался ему святой землей. На каждом стуле, казалось, лежал отпечаток благодати некоего почившего святого, что восседал на них много лет назад. Книга его любви лежала перед ним как на ладони, говоря: преклони колени, Пьер, преклони колени. Но сию крайнюю склонность к любовному благочестию, кою подобные впечатления пробуждали в самом потайном храме его сердца, вовремя ослаблял такой шум крови в его ушах, что в мечтах он сжимал в объятиях всю дольнюю красоту мира, растворяясь вместе с тем в подлинно искренней любви к Люси.

В очарованном молчании он пересек пустую комнату, и тут его взгляд поймал отражение белоснежной постели в зеркале туалетного столика. Он прирос к месту. На одно краткое мгновение ему почудилось, что пред ним две отдельные постели – настоящая и зеркальная, – и вслед за тем смутное предчувствие самого мучительного свойства проникло в его душу.

Быстрый переход