|
Конечно, свинство, конечно, домой надо идти с ней – с Кис, – так долго ее девочка ждала. Лечь рядом, гладить детские пушистые волосы, пока та, прижавшись к ней, не уснет. А потом и самой, рядом с ней, блаженно закрыть глаза. Но на нее еще с утра накатило, как часто бывает в дежурные дни. Недаром она столько сегодня пила… А главный разряд – ночью, с кем-нибудь из знакомых брандахлыстов: быстрый лет такси, ночной ветер в глаза… Чужой кабак, где ЕЙ подают, где она барыня… Идиотская, укачивающая, гнусавая музыка, вихляющие перед глазами в модном танце фигуры, с подчеркнуто-каменными лицами, напирающие друг на друга, солоновато-острый вкус коктейля с зеленой маслиной… Может быть, она бы и отправила толстого мебельщика ко всем чертям, – и не таких свиней сплавляла, – но весь день она чувствовала на себе укоризненные глаза дочки и в сухой истерике накалялась: гувернанткой над матерью хочет быть? Нет, уж это – ах – оставьте.
Она отозвала Кис-Кис в сторону. Через минуту Агафья Тимофеевна услыхала у крайнего столика сдержанный детский плач, стряхнула с колен кота и повернула голову:
– Чего это она, Даша?
– Да вот еще штуки какие. Не хочет одна спать идти. Я ж ее провожу. У меня на Монпарнасе деловая встреча, обязательно обещала приехать. Через час вернусь. Перестань плакать, слышишь?
Толстяк недовольно хрюкнул, встал и стал напяливать перчатки.
Агафья Тимофеевна, с трудом оторвав от скамейки грузное тело, подошла к девочке, взяла ее за плечико и повернула к себе.
– Брось, Катюша. Чего ты мамашу зря огорчаешь? А знаешь, что я тебе скажу, – пойдем-ка ко мне спать, я тут в уголке и живу, против мамашиной гостиницы. У меня кровать – взбитые сливки, кота в ногах положим. Канареек своих покажу, чай, давно уже спят. Пойдем, детка, пастилы с собой возьмем, – яблочную любишь или клюквенную?
И теплой мягкой рукой притянула к себе девочку, заслонив от нее отъезжающее такси.
* * *
В углу перед темным суровым ликом сиял зеленый язычок лампадки. Кот урчал в ногах, толкал лапками, нежился. Кис-Кис, закинув худые локотки, вытянулась вдоль стенки и, недоверчиво сжав губы, – совсем она на мать стала похожей, – вслушивалась в тихие слова Агафьи Тимофеевны.
– Ты, Катюша, еще несмышленыш. Где ж тебе понять… А осуждать мамашу грех, она тебя вспоила-вскормила. Может, у нее и взаправду на Монпарнасе дело есть. Скажем, к знакомому французскому ресторатору зайдет, спросит, где для «Ильи Муромца» по сходной цене лафит купить можно… Мы ж ему не конкуренты, версты за три торгуем, да не нужно ли ему каких русских продуктов, у нас же окромя ресторации – лавка. Мамаша свой процент получит, тебе ж в лагерь гостинца пришлет.
– Мне не надо.
– А ты не скворчи. Ишь зубастая какая. От матери – и не надо…
– Разве она днем не могла к французскому ресторатору поехать?
– Когда ж днем? Видала, какая у нас карусель. Высморкаться, и то некогда.
Девочка вздохнула. Голос у Агафьи Тимофеевны солидный, убедительный, – зачем она врать будет.
– Могла бы и завтра поехать, со мной вместе.
– Стало быть, не могла. Зачем ей выходной день себе портить? С тобой его и проведет. Может, завтра и ресторатору некогда… Тоже они, французы, как блохи – сегодня здесь, а завтра в своем шате редиску сажает? Дело ведь летнее.
– А этот толстый зачем с ней поехал?
– Толстый ли, худой, тебе-то что? Женщине на Монпарнасе ночью одной раскатывать неудобно. А он человек известный, мебель нам для ресторана делал. |