Оплеванный, разбитый нравственно, он мог сказать только одно: за что же?.. Ответа не было и не могло быть. За ним стояла глухая ненависть и навсегда погибшая репутация.
— Они придут еще ко мне!.. — говорил он иногда самому себе и сжимал кулаки. — Они дорого заплатят за этот coup d'état.
Но это были детские мечты, и в следующую минуту Сажин сознавал, что никто к нему не придет и земство отлично обойдется без него. Ему оставалось отсиживаться дома в обществе Василисы Ивановны и Семеныча. С «молодым Моховым» все было покончено, а для новых знакомств и связей у него не было сил. Наступили тяжелые дни полного одиночества и безделья. Последнее было особенно тяжело после пятилетней горячки. Вместо живых людей оставались книги и газеты. Сажин шагал теперь по пустым комнатам, как зачумленный, и почти никто не заглядывал к нему из недавних друзей и почитателей.
В один из скверных октябрьских вечеров, когда шел мокрый снег, Сажин сидел в гостиной Василисы Ивановны, где теперь любил пить чай. Самовар добродушно ворчал на столе, Василиса Ивановна пощелкивает спицами, на стенке почикивают старинные часы, и время идет как будто скорее. За остывавшим стаканом чая Сажин расспрашивал старушку про старину, как жили прежние люди, про разную дальнюю родню, про общих знакомых и разные необыкновенные случаи моховской истории. Ему нравилось погружаться с головой в этот маленький мирок маленьких людишек с его маленькими интересами, напастями и радостями. Они сидели и теперь, разговаривая о старине.
— Так лучше было прежде-то? — спрашивал Сажин уже в третий раз, не замечая этого повторения.
— Конечно, лучше, а то как же?.. Нынче вот суеты больше, потому что начальство ослабело и страх в народе уменьшился…
В маленькой передней в это время послышалось предупредительное покашливанье, и в комнату вошел Пружинкин.
— Ну, и погода, — говорил он, здороваясь. — Настоящий последний день Помпеи…
Сажин обрадовался появлению старого знакомого, — все-таки свежий человек. Они весело допили чай у Василисы Ивановны, а потом Пружинкин заявил, что он завернул собственно к Павлу Васильевичу «по одному дельцу».
— Пойдемте ко мне, — предлагал Сажин, обрадовавшись случаю перекинуться живым словом. — Я теперь совершенно свободен… Вы, вероятно, насчет навоза?
— Ах, Павел Васильич, Павел Васильич… — шептал Пружинкин, когда они по узкой и темной лестнице поднимались из половины Василисы Ивановны наверх в столовую.
Сажин провел гостя прямо в кабинет и усадил в кресло.
— Так первое дело: навоз? — говорил он с улыбкой.
— Навоз навозом, Павел Васильич, а я к вам пришел по особенному дельцу, — политично тянул Пружинкин, разглаживая свою бороду. — Был я тогда в собрании, когда свергали вас… Ничего, Павел Васильич, потерпите: призовут-с!.. В ногах будут валяться… Уж вспомните мое глупое слово-с.
— Если будут валяться в ногах, так я, пожалуй, и пойду…
— Непременно-с!.. Теперь на наше земство и не глядел бы: как петух с отрубленной головой мечется, а толку все нет… Славный у вас кабинетец, Павел Васильич… Только вот обои надо бы переменить: запустить, например, под дубовую доску, или в том роде, как под бересту выкрасить. Видел я у одного, барина этак же берестой разделано.
— Можно и под бересту…
Нехитрые речи отозвались в душе Сажина, как эхо собственных мыслей, и он вдруг почувствовал себя хорошо, как давно с ним не бывало. Одно присутствие Пружинкина уже действовало на него успокаивающим образом, хотя он припомнил случай, как выпроводил его тогда к Софье Сергеевне с просьбой «обезвредить». Даже отступления и болтовня Пружинкина теперь нравились Сажину. |