Это означает, что я не просто что-то придумал, сочинил, а почувствовал и угадал. К советской литературе я отношусь с большим трепетом, этой эпохе принадлежат мои любимые писатели и поэты: Платонов, Олеша, Шолохов, Мариенгоф, Хармс, Заболоцкий. Я очень ценю детскую советскую литературу: Гайдара, Юза Алешковского, Лагина, Волкова. Мое отношение к советскому проекту… Чем дальше он погружается во время, тем больше он мне нравится. Думаю, это обусловлено точкой осмотра. Раньше я стоял носом к стене и ничего не мог рассмотреть, кроме нескольких кирпичей на уровне носа. Теперь, когда между нами семнадцать лет, я вижу весь этот, как ты говоришь, «проект» целиком. Он величественен и красив.
— Как ты расцениваешь состояние современной литературы? Прозы, поэзии и критики — это три разных вопроса.
— Состояние современной критики вообще, как окололитературного явления, меня не особо интересует. И так ясно, что критика почему-то вообразила себя вершителем и координатором самой литературы, позволяя себе играть текстами, как акциями на бирже, по своим каким-то мотивам решая, что поднять, что опустить. Критика интересует меня только в том случае, если она имеет отношение ко мне. Положительные рецензии — люблю, негативные идут в топку. Вот и все мои взаимоотношения с критикой.
Поэзия… Я не Бог весть какой знаток и любитель поэзии. Есть современные поэты, чье творчество мне интересно, это Шиш Брянский и Всеволод Емелин. Эти люди пишут те стихи, которые мне хочется учить наизусть — мой основной критерий. Кстати, очень нравятся пелевинские и сорокинские стихи в романах.
С прозой, по-моему, все благополучно. Лет через десять это время назовут расцветом. С полдюжины только действующих классиков, вроде Сорокина, Пелевина, Лимонова, Проханова, Мамлеева. Если оглянуться на девяностые годы или восьмидесятые — прогресс фантастичен. Безусловно, расцвет.
— Кто, на твой взгляд, из числа нынешних и недавних властителей дум останется в литературе надолго и полноправно?
— Теоретически нынешняя литературная вечность велика, ее пространства грандиозны и всем хватит места. Это уже не рай иеговистов для ста сорока тысяч спасенных. И этой вечности теоретически хватит на всех нас, и в ней все «спасутся» и заодно потеряются. Мало кто верит в бессмертие души, а только надеется на бессмертие культуры, которая сохранит и донесет в виде текстов грядущим поколениям. Можно предположить, что большие шансы на «сохранение» имеет тот, за кем будет стоять информационный ресурс, сервер, электронный сетевой рай.
Художественная вечность образца XIX века и вечность XXI века — это разные объемы, в которых критерием сохранения не обязательно являются литературные достоинства текстов. Если я тебе скажу: «Останутся Лимонов, Распутин, Белов, Бондарев, Пелевин, Сорокин, Мамлеев, Проханов» — то это, скорее, мое пожелание. Потому что эту новую вечность хрен поймешь. Может, в ней останутся Донцова, Робски и Багиров, точнее, не они останутся, а их оставят — те, кто будут системными администраторами у вечности через сто или двести лет.
— Ты воспринимаешь себя в литературе как одиночку? Или есть ваше (наше) поколение? Ты вообще веришь в некое поколенческое единение? Вот Владимир Бондаренко говорит о поколении 37-го года как о имеющем определенное единство. Сейчас говорят о поколении тридцатилетних… Это имеет смысл вообще?
— Думаю, что в литературе я сам по себе. По крайней мере, я не чувствую никакого близкого соседства. А поколение-то, безусловно, существует, но мне кажется, что у него нет духовной общности или же она очень абстрактна, на уровне общей информации: «Заратустра говорил так. . .» — в смысле, мы помним, как нас учили, что говорил Заратустра. Но одни до сих пор ему верят, а другие над его словами смеются, а кому-то все равно и т.д. |