Изменить размер шрифта - +
Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Че­хову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степано­вич Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...

Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похоро­ны были устроены помпезные, соответственно офи­циальному положению, регалиям и чину, но кото­рые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излиш­него шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.

И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам люд­ского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря вы­спренним, но точным научным языком.

То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неве­домой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдо­подобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобожда­лось от случайных напластований, открывая под­линное лицо суровой и бездушной жизни.

Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрыва­теля, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте?

И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.

По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на от­цовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, дирек­тор большого объединения, многолетний член гор­кома, лауреат самых высоких премий, «литерный» номенклатурный работник одного из самых секрет­ных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений.

Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с кото­рым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был со­лнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку

ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живы­ми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не пред­ставляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом.

Быстрый переход