|
Одна ко самое плохое заключалось в том, что мой проступок нельзя было скрыть от отца.
Я был неопытен, легко поддавался чужому влиянию и потому, увидев, как все напуганы и взволнованы, тоже стал считать нашу шалость едва ли не преступлением. Тимай, пожилой человек и к тому же стоик, сохранил большее самообладание и должен был бы, казалось, приободрить меня перед лицом опасности; он же вместо этого принялся меня оскорблять: наконец-то я узнал его подлинный образ мыслей и всю глубину его озлобленности. Вот что он сказал мне: «Кем ты себя возомнил, ты, самовлюбленный и глупый бахвал? Не без причины отец дал тебе имя Минуций, означающее „ничтожный“. Твоя мать всего лишь легкомысленная гречанка, танцовщица и женщина дурного поведения да вдобавок еще и рабыня. Вот каково твое происхождение! Закон, а не каприз подвиг императора Гая Калигулу вычеркнуть твоего отца из сословия всадников, так как к тому времени он уже был выслан из Иудеи прокуратором Понтием Пилатом за то, что столкнулся с местными фанатиками. Он не истинный Манилий, а всего лишь Манилиан, приемный сын. Он завладел состоянием в Риме с помощью некоего постыдного завещания и был замешан в скандале с одной замужней женщиной, после чего должен был навсегда оставить столицу. А ты есть и всегда будешь не кем иным, как порочным сыном своего алчного отца!»
Он, наверное, наговорил бы много чего еще, если бы я не ударил его по лицу. Я мгновенно испугался своего поступка, ибо не подобает ученику бить учителя, пусть даже тот и раб. Тимай же с удовлетворением вытер кровь с губ, угрюмо улыбнулся и сказал: «Благодарю тебя, Минуций, за этот поступок. Что криво, то не вырастет прямым, дурной характер никогда не станет благородным. А еще про отца своего знай, что он тайком пьет кровь с иудеями и в уединенном покое поклоняется кубку Фортуны. Разве может быть иначе? Как еще объяснить его процветание — ведь он никогда ничего не делает, а богатство его все растет. Впрочем, с меня довольно и твоего отца, и тебя, и этого беспокойного мира, в котором несправедливость всегда берет верх над праведностью, а мудрость должна сидеть под дверью, ожидая, когда наглость соизволит допустить ее к трапезе».
Я не очень-то прислушивался к его речам, так как мысли мои были заняты собственным бедственным положением. Мне очень хотелось каким-нибудь отважным поступком доказать, что я не ничтожество, и тем самым загладить свою вину. Я вспомнил, что недавно слышал о льве, который задрал нескольких телят неподалеку от Антиохии и которого собирались поймать. Было удивительно, что лев подошел так близко к большому городу, и это происшествие вызвало много разговоров. Я подумал, что если бы мы — я и мои братья по клятве — изловили этого льва и подарили горожанам (ведь лев пригодится для представлений в нашем амфитеатре), то непременно заслужим прощение и к тому же прославимся.
Эта мысль была настолько безрассудной, что она могла зародиться только в воспаленном мозгу пятнадцатилетнего юнца, но, как ни странно, Барб, который, впрочем, по своему обыкновению был пьян, нашел мой план замечательным и полностью его одобрил. Конечно, добавил он, охота на это дикое животное — ерунда по сравнению с его прошлыми подвигами, однако ему хочется помочь нам, ибо он множество раз ловил сетью львов, чтобы заработать небольшую прибавку к своему ничтожному солдатскому жалованью.
Нам следовало побыстрее уехать из Антиохии, потому что в наши дома могла вот-вот явиться стража, чтобы арестовать нас и конфисковать наших коней. Дожидаться утра мы не могли. Я встретился с шестью своими товарищами, из которых лишь у троих хватило ума рассказать родителям о том, что произошло; те, разумеется, решили незамедлительно отослать детей подальше, туда, где они будут в безопасности.
Мои перепуганные приятели были так воодушевлены планом поимки льва, что тут же принялись хвалиться друг перед другом своей отвагой. Мы потихоньку оседлали лошадей и поскакали прочь из города. |