|
Поднявшись, он направился по пляжу к жилищу Миттенцвея, отодвинул в сторону плетеный занавес — не постучав и никак иначе не заявив о себе — и вступил в святая святых далемского факира. Миттенцвей и темнокожий пожилой индиец, сидевшие за столом, при его появлении в страхе подскочили, словно застигнутые врасплох дети, в ужасе смахнули со стола чаши с рисом, фруктами и куриными окорочками, после чего оба будто оцепенели. Миттенцвей стыдливо спрятал лицо в ладони, индиец же поднялся, отер губы… и в это мгновение Энгельхардт понял, что перед ним стоит Говиндараджан собственной персоной — тот лживый тамил, который когда-то, много лет назад, на острове Цейлон заманил его в темную западню и ограбил.
В этот краткий миг взаимного узнавания Миттенцвей упал на колени и стал умолять, чтобы немец, ради всего святого, не выдавал их: мол, все выглядит хуже, чем есть на самом деле; они, конечно, совершают намеренный обман, но ведь они и не принуждали никого дарить им свои ценности, это в один прекрасный день началось как бы само собой, а потом приезжавшие новые адепты привозили все больше даров, о возвращении коих нечего было и думать… Пока Миттенцвей протягивал Энгельхардту две полные горсти украшений и дорогих часов, которые достал из поспешно выдвинутого откуда-то сундука, Говиндараджан спросил нашего друга, что это за пятна у него на ногах.
Стараясь не обращать внимания на мерзкосамодовольную физиономию Говиндараджана и на бесстыдно предложенные ему драгоценности, Энгельхардт осведомился у Миттенцвея, является ли вдыхание праны обычным шарлатанством или же действительно можно питаться одним только светом (хотя разбросанные по полу остатки недавнего пиршества скорее опровергали такую возможность). Берлинский факир, который, по сути, не был таким уж законченным негодяем, робко ответил, что да, он пытался поститься, выдержал двадцать четыре часа и понял, что это предел его физических возможностей. Больше всего его мучила жажда, и он тогда окончательно убедился: ни один человек не способен месяцами питаться одними лишь дарами солнца…
Что за вздор, удовлетворенно перебил его наш друг, сам он именно это и делает: питается только солнечными плодами, уже многие годы, а никчемные цацки они могут оставить себе, он их и так не выдаст; жалкое зрелище являют они оба, тамил и Миттенцвей, зато теперь он, Энгельхардт, знает, что должен впредь заботиться о чистоте своего учения; он тоже заведет себе учеников, но будет общаться с ними на равных: он ведь страдает оттого, что никто не приезжает к нему на остров, и хотел бы иметь друга, такого же, как он, утописта; правда, теперь, увидев картонного паяца, которого держит при себе Миттенцвей, он бы в любом случае предпочел одиночество такому византийскому коварству, такому убогому дому лжи, какой возведен на Фиджи… Тьфу на вас и adieu, бросил Энгельхардт на прощание и ушел, не удостоив убогого плута Говиндараджана даже мимолетным взглядом. Он не стал требовать возвращения некогда украденной у него денежной суммы, поскольку принял для себя решение больше не прикасаться к деньгам, — хотя деньги ему, несомненно, очень бы пригодились, чтобы погасить, пусть частично, накопившуюся в протекторатных землях кучу долгов.
Говиндараджан (конечно, давным-давно промотавший те деньги) захихикал, словно злорадствующий козел, потому что он-то рассмотрел пятна на ногах Энгельхардта. Пренебрежительно махнув рукой, он шепнул Миттенцвею, что тревожиться из-за посетителя нечего: тот, мол, уже стоит одной ногой в могиле, тогда как их дело еще долго будет процветать; после чего тамил занялся уборкой, все еще продолжая ухмыляться: собрал куриные кости и рис, бросил их в очаг, а сверху присыпал песком и пеплом.
Посасывая большой палец теперь даже чаще, чем сам он считал уместным, Энгельхардт возвращался домой, на сей раз безбилетным пассажиром, на крейсере германского военно-морского флота «Корморан», заходившем в порт Сувы, чтобы загрузиться углем и пресной водой. |